mahtalcar

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » mahtalcar » О Традиции и традиционалистах » Лев Карсавин. "Феноменология революции". Отрывки из статьи


Лев Карсавин. "Феноменология революции". Отрывки из статьи

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

IV

Первая фаза революции должна быть определена как вырожде¬ние и гибель старого правящего слоя. Это по существу и имеется в виду, когда историки декламируют о «старом режиме». Однако они незакономерно суживают проблему. Именно под «старым режимом» разумеют частью старые формы государственности (ср. выше) и свя¬занный с ними общественный строй, частью персональный состав правительства. Правящий слой в целом не опознается. Поэтому борь¬бу интеллигенции с правительством рассматривают как борьбу «на¬рода» с властью (извозчики и краснорядцы, избивающие «студентов», к «народу», конечно, не причисляются). Идеологию этой интелли¬генции (просветительную философию XVIII в., русскую публицисти¬ку) признают выражением чаяний народа. Сама же интеллигенция наивно верит, что измышленные или заимствованные ею идейки формулируют идеалы народа и что народ не отождествляет ее с пра¬вительством и не пользуется ею только как временным орудием.

Предполагают, будто народ через посредство своего «авангар¬да» — интеллигенции — мощно (интеллигент очень любит считать себя «мощным») разрушает «твердыни» старой власти и приступает к творческому созидательному труду (главным образом, в порядке составления резолюций), но здесь почему-то озверевший и, конеч¬но, темный народ отстраняет мудрых мужей совета и ввергается в анархию. На самом деле никто так, как это обычно изображается, старой власти не разрушает. Правящий слой и правительство как орган его погибают в саморазложении; и одно из проявлений это¬го саморазложения — борьба интеллигенции с правительством. Революционная идеология интеллигенции — продукт разложения старой государственной идеологии, худосочный плод истощенной почвы. Она такое же самоопределение правящего слоя, как и идео¬логия правительства. Умиранием всего правящего слоя объясняются удручающая элементарность и безжизненность всяких предреволю¬ционных и революционных проектов, программ, теорий и «фило¬софий». И ничтожность интеллигентской идеологии находит себе блестящее подтверждение в государственной негодности интелли¬генции, когда она «революционно» захватывает власть. Долгий пар¬ламент, французские национальные собрания в эпоху революции, русское учредительное собрание и временное правительство стоят убедительными и укоризненными примерами.

Конечно, даже в саморазложении правящий слой до некоторой степени может выражать народную волю и обнаруживать некоторые специфические национальные черты, только не лучшие и полити¬чески наиболее ничтожные. Власть не дает себе отчета в серьезно¬сти начавшейся войны, а русское общество этой войне сочувству¬ет. Дипломатическая одаренность русского человека вырождается в лицемерие государя со своими министрами. На место старца как носителя религиозного идеала выдвигаются в литературе — крас¬ный старец (Лука у Горького), при дворе — Распутин. Разумеется, в борьбе интеллигенции с правительством с обеих сторон ставятся и национально важные задачи, но эти проблемы ставятся либо от¬рицательно, либо абстрактно. Так интеллигенция была права в про¬тестах своих против нелепо обрусительной политики, правитель¬ство — в борьбе с политиканством молодежи. Но мало конкретного и национально важного в русском империализме или «оппозиции Его Величества» и парламентаризме на аглицкий манер. Забота о меньшом брате, народолюбие, мечты о справедливом общественном строе — вещи прекрасные, мечты о благе всего человечества — еще лучше. И то, и другое тесно связано с русским народным характером. Но вера в осуществимость абстрактной мечты не свидетельствует о чутье к конкретному. От кадетской программы далеко до русской действительности, что и подтверждено ходом событий, а от «снов Веры Павловны», т. е. социалистических программ, еще дальше до ка¬кой бы то ни было действительности, что даже в подтверждении не нуждается.

Подчеркивая, что отличительною чертою революции является саморазложение всего правящего слоя, мы не отрицаем, что по су¬ществу именно народ заменяет этот слой новым. Народ уничтожает весь правящий слой, как таковой; и делает это с мудрою постепен¬ностью — сначала устраняя правительство, потом — обезглавившую себя интеллигенцию. Только это не активное уничтожение, а отказ в поддержке тому, кто сам явно себя губит. Но народ уничтожает ста¬рую государственность и в себе самом и, в то же время, ищет новых людей, выдвигая их из своих недр или подбирая подходящих, хотя бы и во многом стеснительных людей из старой правящей Среды, с тем, чтобы потом их или переработать, или за минованием надоб¬ностей устранить.

Революционный процесс сказывается прежде всего исчезнове¬нием у правящего слоя воли к власти. Оборотная сторона этого — непонимание действительных нужд и задач государства и утрата па¬фоса государственности (потому-то неуравновешенные публицисты и предаются сему пафосу: здоровый человек своего здоровья не за¬мечает). Колебания правительственной политики, смена направле¬ний и министерств не причины, а грозные симптомы начавшегося процесса. И наивно задним числом нагромождать друг на друга бес¬конечные «если бы»! Во время французской революции вздыхали о великом короле или, за ненахождением его, о великом министре. Как раз ни тот, ни другой появиться не могли. Не менее трудно было найти соответствующего кандидата и в России перед революцией. Казавшиеся такими скоро свою полную непригодность обнаружили. Требовавшее ответственного министерства общество могло предло¬жить только будущее временное правительство. И трудно сказать, кто был более не прав: упорствовавшая власть или наступавшее на нее общество. Безмолвие и умственная косность правящего слоя являют¬ся как бы органическими свойствами всех к нему принадлежащих. Ибо именно он вырождается, а не царствующая династия только и не министры или начальники департаментов, как известно, назначен¬ные не на племя.
«Краса русской революции» низвергла правительство, «краса рус¬ской интеллигенции» пришла ему на смену, но воли к власти не обна¬ружила. Восклицание Мирабо208 и «решимость» демократов третьего сословия (уложивших уже, впрочем, на всякий случай свои вещи) не обнаружили комического бессилия Конститюанты209 только потому, что не нашлось... матроса Железняка210. Очень скоро те же депутаты ничего не могли поделать с наводнившими Версаль пьяными бабами, мудрость же первой революционной власти достаточно иллюстрируется нужною лишь любителям ораторского искусства «деклара-циею прав человека и гражданина», которую, конечно, во всех от¬ношениях превзошла «декларация прав солдата». Всем известно, что «феодальные права» были отменены не Конститюантою, а бунтом результаты которого собрания всячески старались урезать, и что мир с немцами был заключен не «временным правительством».
У правящего слоя в эпоху революции так же нет чутья государ¬ственности, как и у власти. Именно потому он находится к власти в состоянии радикальной оппозиции и не сознает этой оппозиции как симптома погибели и не видит в своем распаде на партии, группы критерий своего разложения. Становясь у власти, он обнаруживает то же безмолвие (абулию), что и сама павшая власть. Он не в состоя¬нии властвовать и может свидетельствовать о своем существовании лишь самым простым и недейственным способом — упражняться в красноречии. И остатки правящего слоя, известные под именем эмиграции, своими взаимными распрями, «пафосом» отвлеченной государственности и «красноречием» показывают, что они ничему научиться не могут, ибо те, которые способны научиться и переро¬диться, остались в России или являются в эмиграции элементами для нее не характерными и случайными.
Здоровая государственная власть сознает абсолютное значе¬ние государственности и народно-государственных задач, сознает органически, инстинктивно. Она может смешивать абсолютность принципа с незакономерно абсолютируемою формою и ошибочно представлять себе свои задачи. Но она верит в себя и верит в госу¬дарство. Этой веры нет у власти умирающей и у умирающего пра¬вящего слоя. Нас не должны обманывать «официальные» заверения. Верили ли подлинно в помазанничество государя составители его манифестов? Он сам в последние месяцы своей жизни явил высокий образец религиозно-нравственного характера и жертвенного па¬триотизма. Но если помазанник Божий ставит эмпирическое благо народа выше своего долга перед помазавшим его Богом, он не по¬нимает своего царского долга. Царь, отрекающийся от царства за себя и за своего сына, отрицает таинство помазания. И те же самые соображения справедливы помимо религиозного толкования власти. Правительство, которое заявляет, что готово уйти по первому требо¬ванию народа, не понимает ни того, что такое народ, ни того, что та¬кое народная власть. Благо народа может совсем не совпадать с тем, что «человек из народа» под своим благом разумеет. Оно выразимо

Й осуществимо только через правящий слой и правительство и от¬нюдь не совпадает с благополучием житейским. И что это за «народ», по воле которого временное правительство соглашалось «уйти»? Чем определялась народная воля? «Совдепами», газетами, мятежной тол¬пой? Или всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием, кото¬рое как раз не прямое, а в революционные времена, во всяком слу¬чае, не тайное и не всеобщее? Я думаю, что готовность временного правительства уйти не риторика, а факт. Но этим оно обличало свою негодность, и именно поэтому народ дал ему пасть, предпочтя дру¬гое, по природе своей, несомненно, более государственное. Я помню время, когда Юденич211 стоял у предместий Петербурга. Большевики не сдавались. Они готовы были вести бой на улицах. Скажут: им нече¬го было терять. Может быть, но, как бы то ни было, они обнаружили волю к власти и понимание того, что такое власть именем народа. Недаром русские рабочие и русские крестьяне считают, что власть перешла к ним, и не придают значение хлесткой формуле: «не власть пролетариата, а власть над пролетариатом».
Полным непониманием существа власти отличаются и предре¬волюционные политически-литературные течения. — Религиозный смысл власти отрицается. Природу ее усматривают в насилии и об¬мане или в господстве одной социальной группы над другими, или, наконец, — в достойной Феокрита212 идиллии: в свободном и мир¬ном соглашении всех. И добро бы предполагалось что-нибудь кон¬кретное! А то радикальная русская интеллигенция, ревнуя лаврам «теоретиков» XVIII в., планировала будущее по Менгеру213, если не по кн. Кропоткину214*.

(* Традиция планирования русского будущего по тем или иным европейским «теоретикам» идет от XVIII века. Эту же традицию выражают многие из декабристов. Декабристы, в целом, представляют сложное и не лишенное своеобразия явление. Но несомненно, что некоторые из них стоят в «генеалогической линии» поздней-шей «беспочвенной» и западопоклопнической интеллигенции.)

Погибнув в центре, старая государственность пыталась воссо¬здать себя на окраинах. Так же, как подобные образования в эпоху французской революции, «новые» правительства явили полное свое бессилие. Это было, собственно говоря, ни чем иным, как завершени¬ем начавшегося в центре процесса — окончательною гибелью старой власти. Не случайно во главе новообразований появились старые политики, бюрократы, генералы, интеллигенты. Действовавшие тут же «новые» люди выходили из той же «интеллигенции» и отличались только меньшим образованием, неизвестностью и несерьезностью своих фамилий (Быч215, Рябовол216, Петлюра217).

Умирание старой государственности совершается и в самой на¬родной стихии. Но здесь — если революция не оказывается болез¬нью к смерти — не умирает само существо государственности, воля к власти. «Революционный народ» отвергает старые формы преж¬де всего пассивно — все более ускользая от подчинения (ср. дезер¬тирство в армии и его развитие). Но он активно разрушает старое бунтами и противопоставляет старому новые самочинные власти. Вместе с политическими формами народ потрясает и разрушает свой социально-экономический и религиозно-нравственный уклад, расплавляя все в одном бурном революционном потоке. Народ ищет новую власть, ищет себя самого на пути самых смелых и диких экспе¬риментов и активного сомнения. Он потрясает основы всего, чтобы найти несомненное и уже не колеблющееся и на нем утвердиться. И в этом раскрывается последний, религиозный смысл революции, ибо революция здорового народа всегда в истоках своих религиозна, всегда ищет правды и за правду принимает ложь, хотя — вынужден заметить во избежание дурацких лжетолкований моей мысли — весь ее взволнованный поток греховен и мерзок.
Революция раскрывает природу народа в ее расплавленном со¬стоянии. А «ближайшая к природе власть, говорил Платон, есть власть сильного». Понятно, что в разрушительной борьбе стихий новая государственность может утвердить себя лишь актами элементарного и жесточайшего насилия.

V
Чтобы революция наступила, мало одного разложения правяще¬го строя. Мертвый труп может долго плавать и колебаться на волнах, точно живой. Необходимо еще, чтобы последний субъект государ¬ственности, народ был здоровым, ибо именно здоровый организм наиболее бурно реагирует на болезнь. Но если народ в существе сво¬ем здоров, он — хотя бы и смутно сознает значение государствен¬ности. Поэтому для того, чтобы он отверг свою историческую власть, необходимо, чтобы она не только явно показывала свою негод¬ность, но еще и угрожала самому государственному бытию народа,
посягала на святая святых его личного самосознания. В самом раз¬рушении старой государственности народ выступает в защиту госу¬дарственности. И этим объясняется связь всякой революции с вой¬ной (в Англии — с тридцатилетней и с отношениями к Ирландии и Шотландии, во Франции — «grande peur»218 и европейскими войнами, в России XVI—XVII в. — со шведской, польской и борьбой за огосу¬дарствление окраины). Принято обвинять русский народ в негосу¬дарственности за устройство революций во время войны и молча¬ливо признавать государственность французов за устройство войны во время революции. Глубокомысленно замечают, что Россия не мог¬ла сразу разрешить две проблемы: и внешнюю, и внутреннюю. Все это — абстрактные рассуждения. Уж если говорить о разных «если бы», так надо будет сказать, что, не будь войны, не было бы и револю¬ции и что, во всяком случае, революции не случилось бы при благо¬получном окончании войны, т. е. при «разрешении» внешней задачи. Когда французский министр успокаивал парламент заявлением, что у победителей «большевизма» (понимай — революции) быть не может, он, пожалуй, был прав, а если и ошибался, так только в том, что счи¬тал французов победителями.
В России вырождение правительства (для очень немногих) стало ясным со времени неудачной русско-японской войны. Тем не менее, до революции дело не дошло*. Революция наступила лишь тогда, когда наивно почитаемая народною война с Германией явила пол¬ное бессилие власти и поставила на край гибели само государствен¬ное бытие России. Но и здесь народ не сразу разуверился в своей государственности. Он долго верил в свое правительство и в «народ¬ность» его политики, предполагая, будто вина лежит на отдельных лицах. Так появилась характерная для революций и подтверждающая наше понимание ее (ср. историю Англии и Франции) мысль об из¬мене. Отчего окопы немцев удобнее и благоустроеннее? — Измена. Отчего не хватает снарядов, и приходится отражать атаки палка¬ми? — Измена. Разве не повесили изменника Мясоедова219? Разве не с изменою борется Дума?

(*Одним из типичных проявлений русского европеизма и самооплевывания яв¬ится распространенное различение революций на «хорошие» и «худые». К числу Роших революций относят бунты и конституционные реформы 1905 г. Последо-вательно было бы в этот же разряд отнести и период временного правительства.)
 
Нет никакой необходимости в том, чтобы измена действительно существовала. Обыкновенно ее даже и не бывает. Николай II отечеству своему не изменял. Подозрение в измене — первое яркое выражение смутного еще сознания того, что власть никуда не годится. Оно обусловлено трогательною привязанностью к старым формам политического бытия, к династии и государю и бессознательным страхом перед неизбежностью революции. Измена — эвфемизм ре¬волюции, быстро превращающийся в ее манию. Ибо потребность в этом эвфемизме не исчезает и с появлением новой, революционной власти. Ее положение несравнимо труднее, чем положение старой власти. У нее нет исторической санкции, и она еще должна доказать свою способность управлять, перейдя от посулов и обещаний к делу. Как власть наиболее близкая к своему началу и природе, она должна быть властью силы, чтобы народ почувствовал ее твердую и жесткую руку. Она должна либо быстрыми, но едва ли возможными в период уже начавшегося развала успехами оправдаться от переносимых на нее подозрений, либо эти подозрения насильственно подавить. Ведь очень скоро обнаруживается, что она — порождение того же правящего слоя. И понятие измены расширяется. В том ли беда старой власти, что народная воля выполнялась плохими людьми? Не в том ли, что они выполняли не народную, а свою волю? Но не повторяется то же самое снова? Никто не знает точно, что такое народная воля и каково ее содержание; но старые определения ее кажутся подозрительными. И уже невозможно определить подлинную власть по ее идеалам, программам и словам. Даже обещание ограбить богатых, например — налогом в 90%, к доверию не располагает, скорее наоборот. Подлинную власть можно определить по ее природе — по несокрушимой воле к власти.

Если те же самые, пока ничем, кроме красноречия себя ничем не показавшие, люди говорят о необходимости Дарданелл220 или верно¬сти союзникам, потерявшим производившую для офицерства шампанское вино провинцию (речь Брусилова221 солдатам), — так еще вопрос, способны ли они осуществить свои намерения? Да и соот¬ветствуют эти намерения нуждам государства и народа? Не обман ли это, не измена ли, которую можно назвать также «интересами буржуазии»? Они говорят об интересах России. Но способны ли и желают ли они эти интересы понимать? Солдату-мужику ясно, что министр, прежде бывший адвокатом по делам о политических преступниках, говорит о какой-то отвлеченной России, и что настоящая ему, адвокату может быть и неизвестна. И мужик опровергает интеллигента ве¬ликолепным сарказмом: «Мы тамбовские». Адвокат все-таки пытается доказать ему важность отечества в порядке целесообразности, т. е. в порядке отрицания за государством абсолютного значения. Надо, заливается адвокат, умирать за землю, чтобы потом справедливо по¬делить ее между трудящимися. Новый сарказм: «А на что мне земля, если меня убьют?» Надо сознаться, что у русского мужика было больше государственного смысла, чем у правительства, преступно отби¬равшего на убой лучшие элементы армии. И мог ли солдат поверить тому, что это бессильное правительство, которое на словах готово отказаться от власти, а на деле за нее держится, уступая всякому, кто на него прикрикнет, исполнит свое обещание и справедливо поделит землю? До той поры, пока здесь воюешь, оставшиеся в тылу даванут хорошенько на правителей и поделят всю землю между собой.

0

2

VI

Таким образом, первая фаза революции с необходимостью пере¬ходит во вторую — в период, так называемой, анархии. «Так называемая», анархия... Исчезают, саморазлагаясь, историческая власть и правящий слой, поскольку он в самой «анархии» не перерождается в новый или не сливается с ним. Шбнут старые формы государствен¬ности и старое политическое миросозерцание, являя свое несоот¬ветствие народной стихии. Все становится сомнительным, и везде инстинктивная жизнь вытесняет сознательную. Но за всем этим про¬текает бурный и творческий процесс — активное стремление госу¬дарственной стихии себя осуществить, искание нового правящего слоя и новой власти, болезненное и медленное их нарождение.

Вместе с исчезновением государственного единства раскрывает¬ся эгоизм слагающих государственное тело единств. «Федерализм» Действительно враг будущей государственности, к которой стремит¬ся революционный народ. Но в политических новообразованиях, т. е. в завершающемся на окраинах разложении старой государствен¬ности, живет идея государства. Если она не может осуществиться, так потому, что старое еще не отделилось от нового и нет осуществи¬телей, как нового правящего слоя, который бы уловил новое. В этих «новообразованиях» живет идея целого. Их эгоизм, выражающийся в самостийности, следует отнести, с одной стороны, на долю никуда не годных руководителей, «могикан» умирающей государственности, с другой — на долю здорового инстинкта масс, чувствующих, что большое целое может быть только органически целым и предпола¬гает некоторую самостоятельность своих органов. И если «федера¬лизм» в специфическом смысле (Вандея222, Донское правительство223 Украина, Кубанская рада224 и т. д.) враг революции и государствен¬ного единства, федеративный строй как выражение органичности целого может оказаться для большого государства наилучшим ре¬шением проблемы. Этого не поняли делившие Францию на департа¬менты ученики Ришелье. Большевики-интернационалисты оказались восприимчивее к идее организма, чем националисты.

Не случайно с началом французской революции связаны паде¬ние национальной обособленности провинций и закончившиеся дешевым фейерверком празднества федерации братания. Но и у нас в России не следует умалять значения, которое имела идея «единой и неделимой» в первый период революции и в эпоху борьбы белых ар¬мий с большевиками. Легкомысленно пущенная в оборот ложь, будто я где-то «плевал» в «белое знамя», не мешает мне положительно оценить патриотическое одушевление, которое, думаю, одинаково (?) руково¬дило обоими участниками белого движения: и не умеющим понимать напечатанное молодым автором и не сознающим ответственности своей роли брадатым редактором. Одушевлявшая многих в белой ар¬мии идея единства России оказалась недейственною не потому, что она была ложною, а потому, что она была абстрактною и не обладала соответствующею формою своего осуществления, ибо старые формы тогда уже умерли, а новых еще не народилось. Эта идея конкретизи¬ровалась лишь в патриотических настроениях и героических подви¬гах, к сожалению, не согласованных и не оправданных теоретически. Теоретическую сторону взял на себя «мозг» белого движения, оказав¬шийся на поверку совсем не мозгом, а остатками старой интеллиген¬ции и бюрократии и «Освагом»225.

Еще в более скрытом состоянии живет государственная идея в эгоизме социальных групп. Несомненно, что писаки, сводившие в начале французской революции ее задачу к проблеме «третьего сословия», подразумевали под ним французский народ, хотя сами себе в том отчета не отдавали. Во всяком случае, так понимала сло¬ва Сийеса226 — степень отчетливости понимания и здесь является вопросом второстепенным — сама «буржуазия». Равным образом и в так называемой пролетарской идеологии, поскольку, по крайней мере, с нею связываются действительные стремления рабочих, боль¬ше патриотизма, чем в программе компартии. Но, разумеется, очень большое несчастье, что довольно узколобые («долихокефалы») и малообразованные идеологи социализма, сами будучи продуктами и отбросами старой разлагавшейся государственности, всячески от¬рицали и вытравляли идеи патриотизма и государственного един¬ства. Еще большее несчастье, что темная рабочая масса под влия¬нием сомнения и отчаяния во всем старом легко и жадно усваивала «социализм» из пятикопеечной и заборной литературы, а сама была слишком непонятлива и косноязычна. Но все это не исключает го¬сударственности и патриотизма даже в социалистах, даже в боль¬шевиках. Говорят, что Троцкий переживал национальное унижение Брестского мира. И хотя я не особенно высокого мнения об этом «свистуне» и не стану сопоставлять его патриотизма с патриотизмом генерала Врангеля227, вероятность рассказа я допускаю с охотою. Учение об идеях, как об идеологической надстройке, просто глупо. Но, с другой стороны, не очень разумно принимать всякую фразу за выражение идеи. Заключая мир с немцами, большевики думали, что они руководятся только интересами мирового пролетариата, фактически же осуществляли практическое задание русской госу¬дарственности и руководились именно им. Они думали, будто, про¬изводя реквизиции, борясь со свободою торговли и т. п., они вводят социализм, и даже уверили в этом некоторых «экономистов» из агро¬номов, доныне еще изучающих русскую революцию как неудавший¬ся марксистский эксперимент. На самом деле большевики выполня¬ли необходимые в тот момент для самого существования Государства Российского задачи, которые по своей примитивности совпадали с социалистическими идеалами. Такое толкование аналогично воззре¬ниям исторического материализма на роль личности, с той однако существенною разницей, что не рабочий класс, а само Российское Государство расставляло личности-пешки, и что дело идет не о лич¬ностях вообще, а о доктринерах.

Если в сословном, классовом, групповом эгоизме скрывается и даже до известной степени управляет им идея общегосударственная, то еще сильнее в нем сказывается сама стихия государственности, обнаруживаясь в стремлении к самоорганизации, в борьбе за власть и т.д. Она выливается здесь в самые элементарные формы, но зато легко превозмогает сословную или классовую ограниченность. Она проявляется под чужими и неподходящими именами.

Стремление к государственному единству предстает как мечта о социалистиче¬ском, пролетарском, рабоче-крестьянском государстве. Необозримы разнообразие и число всех этих вновь возникающих групп, из ко¬торых всякая притязает стать кристаллизационным центром новой государственности и большинство из которых быстро погибают во взаимной борьбе. Для революционной «анархии» характерно не то, что не признается власть, а то, что всякий признает себя властью и считает себя ее носителем. Государственность распыляется, ин¬дивидуализируется. Каждый осознает ее в себе, как активное нача¬ло власти. Революционная анархия — как бы доведенный до своего предела, но утративший начало иерархии феодальный строй, не анархия, а панархия. И сколько бы эгоистичен индивидуум ни был, в его притязании на самоутверждение и власть живет стихия госу¬дарственности. Недаром умный грек назвал человека «животным по¬литическим»228.
Всем этим не отрицается, что в революционной анархии всплыва¬ют всякие эгоизмы. Так и должно быть в момент гибели старых форм государственности и нарождения новых. Эгоистические стремле¬ния и есть проявления умирающей старины, которая изживает себя в гибели своей государственности. С другой стороны, этот эгоизм является как бы методом искания государственной стихии в среде, по-видимому, ее потерявшей. Это — действенное «gnothi seution»229 народа, его страшный эксперимент над самим собой. Существо ре¬волюции в том, что все соки старой государственности собираются в один гнойный нарыв, обособляющийся от здоровых тканей (pi-emia saccata) — в старый правящий слой, а здоровые ткани остают¬ся без государственных соков. Нарыв лопается и заливает все гноем, а здоровые ткани должны нейтрализовать этот гной и выдавить из себя новый сок, что не может обойтись без повышения температу¬ры и острых страданий. Хорошим средством представляется дренаж раны — отвод гноя вовне в виде эмиграции. Плерома народной жиз¬ни осталась вне старой государственности и вынуждена, если не хо¬чет погибнуть, в самый краткий срок заменить старые, создававшие¬ся десятилетиями старые формы новыми... В насильнике сочетаются сама стихия государственности как активное властвование, и его эго¬истическое самоутверждение, законные грани которого определяют¬ся лишь путем борьбы всех против всех. Но и насильнику импониру¬ет реальная, жестокая сила. В признании ее стихия государственно¬сти раскрывает другой свой аспект — аспект подчинения.

VII

Итак, воля народа к новой государственности обнаруживается прежде всего как появление на поверхности народной жизни слоя насильников, честолюбцев и фанатиков. Это и можно обозначить, как третью фазу революции. Государственность, утратив историче¬скую и религиозную санкцию, проявляется в виде грубой, но потому именно импонирующей силы, снова разделяя народ на «управляю¬щих» и «управляемых». Это разделение становится даже более рез¬ким, чем прежде, так как реальное и непосредственное властвование усиливается за счет опосредованного и формального не определи¬мого властвования интеллигенции. Ту среду, которая является пре¬имущественным питомником новых носителей власти, составляют старые активные враги дореволюционной власти — революционе¬ры типа злостных завистников, экспроприаторов и авантюристов, революционеры-фанатики и, в значительной мере, деклассифициро-ванные и уголовные элементы, говоря вообще - наименее мораль¬но-ценные люди, носители грубой стихии насилия, по московской терминологии XVI—XVII веков — «воры».

У революционного правящего слоя, почти совпадающего с новым правительством, нет ни государственного опыта, ни новых государ¬ственных идей, ибо эти идеи интеллигентов-революционеров - ста¬рые, еще дореволюционные идеи, отвлеченные, бесплодные и уже, казалось бы, доказавшие свою нежизненность. Между тем для нового государства мало еще одной воли, хотя бы и самой непреклонной. Всякий политический акт нуждается, если и не в осмыслении, то, по крайней мере, в примитивном идеологическом обосновании. Та либо иная идеология необходима как внешняя форма государственного сознания и утешительное средство для оправдания конкретных по¬литических актов. Особенно же необходима идеология в эпоху ре¬волюции, когда все разрушено сомнением и остро желание хоть за что-нибудь ухватиться. Конечно, идеологии в разной степени, хотя всегда очень несовершенно, отражают народное миросозерцание; еред революцией и во время ее они чаще всего это миросозерцание искажают. Кроме того, они больше отражают прошлое, только прое¬цируя его будущее, да еще упрощая и приукрашивая. Настоящему нужны конкретные задачи и решения, которые часто с одинаковым успехом ставятся и решаются противоположными идеологиями. Как определение же будущих задач идеология возможна только в самом общем и не обязывающем виде. Здесь всякая конкретизация ее, вся¬кое превращение ее в обязательный принцип поведения опасны, сви¬детельствуя либо о старческом маразме, либо о младенческом недо¬мыслии.

Здоровая государственность живет не схематическою, до деталей разработанною, идеологией и не вытекающими из нее «реформами» и «планами», а злобою сего дня, хотя злоба эта всегда идеологически осмысляется. Вреден для себя и для других всякий идеолог — будь он «философом» XVIII в., толстовцем или социалистом — если он пре¬вращает свою жизнь в планомерное осуществление своей идеологии, т. е. если он становится доктринером, если идеология из обоснова¬ния превращается в жесткую программу. То же самое справедливо и для власти. Зло якобинцев и коммунистов не столько в ложности и ограниченности их идеологии, сколько в их доктринерстве и по¬тому в неспособности к развитию. И всякая идеология, которой от¬ведена такая же роль, как в России коммунизму, будет губительна и смешна. Повторяю, без идеологии не может быть власти, особенно власти революционной. Но, признавая необходимость идеологии, надо сознавать ее относительность, т. е. поскромнее оценивать свои умственные способности и таланты. Худо или хорошо, но идеоло¬гия пытается выразить абсолютные основания культуры, народа, государства, старается наметить культурно-национальные идеалы и миссию. Эти цели, к которым устремлена всякая идеология, должны быть у всякого государства. Назовем их хотя бы словом «идейность». Однако, во всякой идеологии идейность находит себе лишь несо¬вершенное, ограниченное и ограниченностью своею опасное выра¬жение; совсем же вне идеологии идейность не уловима. Поэтому, во-первых, нельзя смешивать идейности с идеологией, а во-вторых, не должно абсолютизировать вторую, что является абсолютизацией ее ограниченности, но должно сознавать абсолютность несовершен¬но конкретизируемых ею идей. К сожалению, именно этого никак не могут понять ни революционеры, вроде якобинцев230 или ком¬мунистов, ни контрреволюционеры, вроде наших реставраторов в эмиграции.

В эпоху революции нет еще никакой новой идеологии — толь¬ко «старорежимные». Это прежде всего идеология прежней власти, за которую хватаются все испугавшиеся революции и обреченные на гибель в борьбе или в эмиграции. Эта идеология надолго ском¬прометирована и бессильна. За нею выдвигаются оппозиционные идеологии прежнего правящего слоя. По существу они однородны с первою и так же, как она и выдвигающий их правящий слой, обре¬чены на умирание. Из них лишь нечто сможет впоследствии ожить, но нечто оживет и из старой правительственной идеологии, ибо всякая идеология отражает идейность. Во всяком случае, однако, оп¬позиционные идеологии именно в силу своей оппозиционности и сравнительной простоты (ведь сочиняли их люди, мало знакомые с государственной машиной) пользуются некоторым кредитом, и тем большим и длительным, чем они радикальнее и проще. Особняком надо поставить одну из них — самую элементарную и радикальную. Как раз она наиболее соответствует элементарному сознанию бушу¬ющих масс и немногим более сложному сознанию правящего слоя. По своей радикальности она способна удовлетворить и революцио¬нера — разбойника и даже уголовного преступника, который «отрек¬ся от старого мира», но сохранил свою преступность. Наконец, она может быть идеологией фанатиков и хотя и мнимо, но, по-видимому, абсолютно оправдать обуревающий их пафос борьбы и разрушения, который они считают пафосом творчества. Она естественнее, ско¬рее и легче связывается с необходимыми примитивными доказатель¬ствами государственной силы. В своей убогой простоте она не видит всей сложности социально-политической жизни, которая к тому же упрощена в революционном процессе и не располагает к нереши¬тельности и колебаниям.

Natura non facit saltum231. Процесс нахождения революционной власти протекает хотя и бурно, но последовательно. На смену павше¬му правительству поднимаются прежде всего оппозиционные слои прежней правящей среды, притом даже сменяя друг друга в порядке возрастающего радикализма. Безвольные и бессильные, новые вре¬менные правители за неспособностью управлять начинают излагать свою идеологию. Они иногда искренне верят, что произносимые ими речи, провозглашаемые ими прокламации и резолюции, сочиняемые ими законы имеют какое-то значение. Они верят в силу слова, и пат¬риотический подвиг свой измеряют количеством часов, отнятых у сна, или числом пустых бутылочек от потребляемого возбуждающего средства. Они убеждены, что управляют, а на самом деле послушно идут за влекущею их стихиею, которая в конце концов их уничтожа-^ Она же выносит на смену им уже охарактеризованную нами ре¬волюционную власть фанатиков, насильников и злодеев. Это власть Дела, приносящая с собою свою примитивную идеологию, которая, устраняя все другие, устраняет до поры до времени и все идеологиче¬ские споры, ибо сама она столь элементарна, что не может вызвать не только споров, а и мысли. Впоследствии такая идеология все более и более будет обнаруживать свою вредоносность, свою абстрактность и косность, мешая жизни. Революционная власть будет совершать разумные и полезные акты лишь тогда, когда необходимые, конкрет¬ные меры случайно совпадут с идеологическими предпосылками, что вместе с усложнением жизни будет встречаться все реже, или когда практика власти разойдется с ее идеологией, что будет быстро учащаться. Но на первое время идеология новой власти достаточно удобна, особенно потому, что основным ядром нового правительства являются фанатики — «святые», якобинцы, коммунисты. В фанатиз¬ме вождей вновь приоткрывается религиозная природа революций; и фанатизм вождей сплачивает революционный правящий слой, из которого выходят Кромвели232, Дантоны233 и Ленины.

VIII

Силою естественного внутреннего развития революционная «анархия» приводит к созданию революционного правящего слоя* носителя и выразителя государственной стихии в ее примитивней¬ших обнаружениях, идеологически же— ничтожнейшего эпигона худшей из старых интеллигентских идеологий. Но для того, чтобы революционная власть могла утвердиться, нужны не только сознание народом ее необходимости и некоторая идеология, одушевляющая ее и в известной мере близкая массам. Нужна еще простая и жесткая организация или «партия», появление которой и свидетельствует о жизнеспособности нового правящего слоя. Эта организация не мо¬жет быть собственно-государственною. Ведь государственные орга¬ны, старые, которые уцелели и только переименованы, а то и оста¬лись без переименования, или новые по типу старых, сами по себе не обладают ни санкциею ни силою. Они должны еще врасти в жизнь и себя оправдать. Они бессильны перед лицом народной стихии, от имени которой хотят говорить, перед мятежной толпой и даже само-
чинными организациями. Править только с ними и через них значит идти за бушующей толпой, пытаясь увлечь ее личным обаянием или ловко обмануть. Ни то, ни другое длительно невозможно (Дантон). Поэтому существенно необходимою представляется самоорганиза¬ция правящего слоя, которая бы давала ему возможность проводить и если нужно, навязывать свою волю.

(* Революционный правящий слой мы отличаем от нового правящего слоя, как временный и переходный в том смысле, что идеология и идеологически неисправимая часть его к концу революции исчезают, и в том, что являющаяся основою будущего нового слоя часть его находится в периоде образования и становления.)

Такая организация осуществима в виде военной диктатуры и партийной армии (Кромвель). Она осуществима в виде стройной военноподобной партии. В такие партии организовались якобинцы и коммунисты; и подобная же партия, вероятно, потребуется после преодоления коммунизма. При этом не важно, существуют ли зачат¬ки такой партии еще до революции в виде какой-нибудь подполь¬ной и даже эмигрантской организации или она возникает в процес¬се революционной анархии. Важно, что она в тот или иной момент становится организацией правящего слоя и костяком новой госу¬дарственности. Она сосуществует с фактически ей подчиненными об¬щегосударственными учреждениями, непрерывно меняющими свой облик и врастающими в жизнь. Эти учреждения бессильны, если они не опираются на партию; но для партии они — необходимое орудие управления, тот государственный аппарат, без которого она не может властвовать и которого не может создать из себя. В государственном аппарате находит себе место старая административная техника; и в нем же по преимуществу происходит перерождение элементов ста¬рой государственности. Существование общегосударственных орга¬нов подчеркивает связь нового правящего слоя с народом и внешне выражает народность революции.

Дуализм тиранической партии и государственного аппарата пред¬ставляется необходимым во всякой «удачной» революции. Напротив, нет необходимости, чтобы аппарат этот существовал в виде предста¬вительных учреждений, что, впрочем, естественно там, где они уже существовали, и наиболее соответствует общенародности револю¬ции и несколько наивному отождествлению общенародного акта с актом всеобщего голосования. Практически самым целесообразным является возможное сохранение традиционных форм и преобра¬зование их лишь в меру настоятельных конкретных потребностей (СР- Англию); хуже — абстрактные выдумки и хуже всего, если эти вы-ДУмки сочетаются с подражательным воспроизведением чужого, не¬избежно мешающим конкретно-органическому. В этом отношении надо предпочесть русский революционный процесс французскому и благодарить судьбу за умственную убогость и невежество больше¬виков, которые свели их новаторский пыл на любовь к иностранным и заученным словам и на изобретение сравнительно безвредных по своей абстрактной теоретичности схем: в абстрактные схемы могло проникнуть абстрактно-жизненное содержание. Да и сама наивная вера в способность «пролетариата» к творчеству совершенно нового заставляет не возводить «буржуазное», а искать. Так были нащупаны реально-важные проблемы: конечно, идеи «федеративности» и «со¬ветской системы» скрывают в себе богатые возможности будущего национального развития, тогда как «учредительное собрание» и «пар¬ламент», хотя бы и под слащаво-славянофильским именем «Думы», могут лишь мешать. Особенно опасным в период окончательного па¬дения коммунизма может оказаться «учредительное собрание», ибо найдется ли второй Железняк?
Как бы то ни было, в государственном аппарате идеология и воля правящей партии конкретизируется и потому очень часто с великою пользою для государства и народа превращается в нечто совершенно противоположное исходному замыслу или импульсу. С другой сто¬роны, через него же главным образом конкретные нужды жизни за¬ставляют партию на них отвечать и к ним приспособляться, властно перерождая ее идеологию и часто превращая ее в несоответствую¬щую содержанию вывеску. Наконец, в государственном аппарате, ко¬торый по персональному своему составу частично совпадает с пар¬тией, происходит амальгама нового со старым. Живя и действуя по мудрому примеру «болота» во французском Конвенте, старые люди невольно ассимилируются с новыми, как и обратно. И те и другие перерождаются в правящий слой ближайшего будущего, который рано или поздно заменит собой революционный правящий слой и сделается основанием новой, послереволюционной государствен¬ности.

То же самое нарождение нового совершается и во всей народ¬ной массе, понемногу застывающей и приобретающей некоторые очертания. Но настоящие люди будущего не те, которые «благородно бегут за границу или выбрасываются туда силой вещей, а те, кото¬рые пядь за пядью отдают старое, приспособляются и подчиняются силе, все время меняясь внутренне и через год-два уже не узнавая в себе прежних «борцов» за погибшее. Сентиментально-историческая Европа сооружает бездарные памятники и зажигает газовые лампад¬ки (и экономно, и неугасимо, и последнее слово техники) на мнимых могилах «неизвестного солдата». Может быть, потомство вспомнит о «неизвестном обывателе». Он не рисковал жизнью в контрреволю¬ционных вспышках, хотя, когда приходилось, умел умирать за кон¬трреволюционную риторику других, находившихся в безопасности, и умирать мученически со скромным героизмом: так, как умер им¬ператор Николай И. Этот обыватель испил до дна чашу унижений, видел крушение всех своих надежд, гибель близких и... не озлобился. Он приспособился ко всему и все же сохранил нить, связывающую его с больной народной душой, и как-то принял ее искания. Зато он войдет в новую жизнь, создаваемую его смиренным терпением, его трудом, слезами и кровью. Его героизма не замечают, потому что офранцузившиеся русские люди считают героями только «рыца¬рей без праха и упрека». Его оплевывают за малодушие и подлость перед людьми. Но есть еще подлость перед своим народом и Богом. Их у него не было. Он остался верным Правде, и потому он мог рас¬познать ее за той грязью, которою оно была покрыта. Лицемерные же обличители, лицемерные потому, что теперь уже не угрожают ему своим Шемякиным234 судом, а уверяют (конечно, с высоты своего нравственного величия), будто понимают его положение, эти обли¬чители Правды видеть не хотят.

Исключительного значения процесс начинается и в самой партии, лишь только она укрепит и обеспечит свою власть. Под влиянием государственного аппарата и непосредственных воздей¬ствий жизни партия вынуждена конкретизировать свою идеологию. И хотя она понимает эту задачу извращенно, хотя ее «теоретики» мечутся, как угорелые, в хаосе все новых и новых дистинкций235, понятий, терминов партийная идеология неудержимо вырождается в бессодержательную фразеологию, ибо для всякого доктринерства конкретность равнозначна гибели. Сталкиваясь с жизнью, интелли¬гентская идеология оказывается бессильною ответить на простей¬шие вопросы: их-то она как раз и не предусмотрела, о них-то и не подумала. Если же эти доктринеры пытаются что-нибудь свое осу¬ществить, получается либо противоположное, либо глупость, либо пустая вывеска.

Историк не должен уподобляться быку на известных испанских развлечениях и яростно бросаться на красную тряпку. Красной тряпкой покрываются весьма различные предметы. В политике ре¬волюционной власти надо различать выполнение ею конкретных и жизненных государственных задач, фразеологию и — только на третьем и последнем месте — партийно-идеологическую политику. Ее губительности не следует ни приуменьшать, ни преувеличивать. И в начале партийного господства идеологическая окраска (вывеска) актов власти ярче и крикливее, но сами акты отличаются большею жизненностью: дело сводится к простому переводу государственно-необходимого на язык якобинцев или коммунистов. Напротив, вме¬сте с усложнением жизни лексический материал этих примитивных наречий все более обнаруживает свою скудость и все чаще появляют¬ся менее яркие, на зато и более вредоносные попытки осуществить меры, диктуемые только идеологией. Так, все реквизиции, борьба со свободною торговлею, «советизация» и т. д. в первый период боль¬шевистской революции диктовались государственной необходимо¬стью, хотя и понимались и объяснялись как введение коммунизма. Это, конечно, касается только организационного ядра мероприятий. Проводились же они совершенно нелепо, так что в процессе их осу¬ществления большое количество благ просто пропадало. Дешево ре¬волюция никогда не обходится. Даже «Коминтерн» не без успеха вы¬полнял функции русского министерства иностранных дел, которое при временном бессилии России было бы абсолютно недейственным. Зато борьба с «НЭПом» и, в значительной мере, «плановое хозяйство» являются чистыми и потому вредными продуктами абстрактной идео¬логии. Но это уже признак ее разложения, за которым стоит и раз¬ложение самой партии. Рецидив коммунистического пафоса такой же симптом близкого конца, как «эбертизм»236 и последний террор Робеспьера237. Фанатики уже нуждаются в действенном оправдании своей идеологии. Они, значит, уже усомнились в ней, но как люди ма¬лообразованные и малоразвитые нуждаются в эксперименте. Оттого-то симптомом близкого конца и является борьба на «идеологическом фронте». Социально-хозяйственная сторона жизни аргументирует быстрым, убедительным и для доктринера образом — нищетой и го¬лодом. Здесь есть неодолимые ни для какой идеологии границы экс¬периментирования. Последствия идеологического коверканья тех¬ники и медицины улавливаются уже не столь легко и скоро. Для того же, чтобы оценить значение чистых наук, особенно же наук гума¬нитарных, не только для философов-коммунистов, а и для многих старорежимных инженеров и физиологов, требуется лет 10-15-Философ и замнарком Покровский238 додумался пока только до важ¬ности хронологии. Таким образом, именно в борьбе с «буржуазными» религией и наукой, в походе на церковь и предрассудки «буржуазной нравственности» могут всласть позабавиться идеологи.

Надо понять весь внутренний трагизм постепенно проникаю¬щейся государственными идеями и навыками партии. «Славные вож¬ди» связаны своею собственной безответственной болтовней. Они бы и рады многое взять обратно, а тут еще «Госиздат» печатает полные собрания их сочинений. Да и как от всего отказаться? Чем жить не¬счастному доктринеру, если только идеология маячит еще в зияющей пустоте его душонки? С другой стороны, от всего отказываться не¬удобно и опасно, потому что снизу прут молодые товарищи. За этими товарищами уже нет никакого государственного опыта, и они еще менее развиты и образованы, чем «вожди». Зато они уверовали в пламенные слова «вождей», когда те еще были одушевлены «истинами» коммунизма, и теперь кричат о компромиссах и измене.

Партия не остается неизменною. В нее быстро вливаются новые элементы. Из новоприходцев одни искренно разделяют ее идео¬логию, но раньше не достаточно верили в ее осуществимость или боялись; другие — чуют за совершающимся какую-то правду или на¬деются что-то изменить; третьи — просто стремятся себя уберечь или преуспеть. Как ни сильны партийная дисциплина и тирания кондовых коммунистов, увеличение партии опаснее для нее, чем увеличение числа братьев для монастыря или ордена. Весь этот человеческий материал переработать невозможно, да еще пере¬работать в духе идеологии, которая отражает не новое, а старое и уже осужденное жизнью. С затиханием революции и укреплением партии слабеет и гаснет пафос борьбы и опасности, скрепляющий дисциплину. Идеология, как мы знаем, становится фразеологией, а на фразах далеко не уедешь.

В партии тоже свое болото, незаметное сначала, как тина на дне глубокого колодца. Это болото «существует» в ожидании своего часа. А час его пробьет, когда измотаются и начнут разлагаться партийные верхи. Растущее бессилие верхов, грызня, а иногда и взаимоуничто¬жение «вождей» заставляют их искать себе точку опоры на зыбкой почве двух сливающихся болот. Это открывает возможность для ак¬тивного выступления «болотных людей», которые по самой природе своей прячутся за спины борющихся, стараются идти наверняка и не рисковать. Поэтому и победа болота еще не ведет к немедленной отмене фразеологии.

IX

Уже давно, и не без некоторого основания, поговаривают и попи¬сывают о большевистском термидоре1®. Но так же, как на мирного обывателя наибольшее впечатление производят не стратегические передвижения, а выстрелы из пушки, так же и любители истории считают началом новой эры термидорианский «денек», аналогий которому в русской действительности, к сожалению, не видать. Но 9 термидора является лишь ярким эпизодом, к тому же совсем не¬существенным в процессе перерождения якобинской власти. К это¬му времени террор сделал вес. что мог: обосновал революционную власть и вполне использовал партию. Ни внешнею, ни внутреннею мотивированностью он уже не обладал. Террор сыграл свою роль и не было никакой нужды в новых жертвах. Робеспьер так же спокойно мог пойти на ослабление террора, как под давлением общественно¬го мнения пошли на это победители термидора. В конце концов не столь уже существенно, как закончится террор: путем кровавого пере¬ворота или путем постепенного смягчения. Мне кажется, что товарищ Джугашвили был прав, восставая против физического взаимоунич¬тожения. Трудно, конечно, сказать, не ослабляет ли обеспеченность коммунистической жизни партийную дисциплину и не обнадежива¬ет ли болото на большую активность. Но, вероятно, и здесь, как везде: чем меньше крови, тем скорее и безопаснее наступает лизис240.

Робеспьер защищал террор как орудие известной идеологии, которую он пытался навязать, пользуясь политической необходимо¬стью террора. С нею приходилось временно мириться даже тем, кто ее не разделял, потому что приходится мириться с некоторыми не¬приятными свойствами незаменимого палача. И если его «политика» представляет собой апогей революционного доктринерства, далеко оставляющий позади не только эбертистов, а и наших коммуни¬стов, его казнь является ярким заключительным актом, «coup de the¬atre»241, но обладающим, впрочем, имманентною необходимостью в революционном процессе, хотя, может быть, и типичным для нации Корнеля242.

Господство Робеспьера столь же завершает одну фазу революции, сколь начинает другую, и в этом отношении 9 термидора вовсе не ка¬жется датою. Насильственно осуществляя свою старорежимную идео¬логию, Робеспьер ведет политику личного своего интереса и само¬любия. Он начинает ряд «термидорианцев», достигающий вершины

в беспринципной и циничной фигуре Барраса243. То, что Робеспьер считает свой личный интерес интересом государственным и рели¬гиозным, дела нисколько не меняет. Таких же «служителей идеи» мы находим и сейчас среди изживающих интеллигентские идеологии революционеров слева и справа, ибо многие правые по доктринер¬ской своей природе те же «большевики» с вывороченной наизнанку идеологией. Недавно мы читали кощунства о «православном мече» и даже о том, что Христос рекомендовал квалифицированную смерт¬ную казнь. Автор должен считать себя снисходительнее Христа, так как предполагает ограничиться пулей или веревкой в воздаяние за «тот состав настроений и деяний, за который евангельское мило¬сердие определило как наименьшее — утопление с жерновом на шее». Узнаем маленьких робеспьерчиков, росту и карьере которых мешает только маленькое же обстоятельство: «бодливой корове Бог рог не дает».

«Подобно Хроносу революция пожирает своих детей». Красно¬речивый Верньо244 улавливал весьма существенную сторону револю¬ционного процесса, но он воспринимал ее слишком внешне — со стороны личной судьбы, индивидуальной жизни и смерти. На самом деле физическое уничтожение революцией своих вождей лишь одно из возможных проявлений их политической гибели. Важно не то, что Эбер245, Робеспьер, Сен-Жюст складывают голову на гильотине, а то, что они оказываются ненужными — сыгравшими свою маленькую роль — но все еще претензионными актерами, живыми мертвецами, назойливыми и вредными прожектерами. И даже не в отдельных лю¬дях дело, а в общем процессе, людьми осуществляемом.

Возникновение тиранической партии и воссоздание государствен¬ного аппарата являются единственно возможным переходом от ре¬волюционной «анархии» к новой государственности. Захватывающая власть партия неизбежно связывает собирающуюся в ней волю к вла¬сти с идеологиею дореволюционных революционеров. Содержание этой идеологии до некоторой степени отражает народную сти- хию, преимущественно с ее революционно-отрицательной и раз¬рушительной стороны. Отрицание всего старого (за исключением одной из старых идеологий), «пораженческие» настроения эмигра¬ции, которые не раз выливались в желание всяких неудач возглав-ляемому пока большевиками Русскому Государству (война с Польшей, восстание в Грузии, большевистская политика в Китае, вопрос о «при-знании» и многое др.), оспаривание (вовсе необъективное) всяких признаков экономического и политического подъема, все это — ти¬пичные свойства «революционера» как существа, отрицающего дей¬ствительность во имя будущего, которого не будет, или прошлого которого не было. Эти свойства характерны для «революционера», в какую бы окраску он ни был выкрашен: в красную или в белую. И право, маниакальная надежда на иностранную интервенцию если чем и отличается от готовности пожертвовать Россиею в пользу ком¬мунизма, так только меньшею продуманностью и еще тем, что укре¬пившиеся в России вынуждены защищать ее интересы и неизбежно национализируются, а эмигранты-интервентисты столь же неизбеж¬но денационализируются и связаны не с живою Россиею, а с архаи¬ческой и бессильной мечтой. Для революционного процесса в целом указанные свойства у белых столь же «существенны», как контррево¬люционная деятельность одного моего петербургского знакомца: на вопрос любого приезжего, как пройти на такую-то улицу, он всегда указывал обратное направление, чем и подрывал по мере сил совет¬скую власть. В положительной своей части всякая революционная идеология (значит, и контрреволюционная, т. е. отрицающая факт революции), в лучшем случае отражает лишь некоторые жизнен¬ные идеи народа, но в такой абстрактной форме, что они остаются неосуществимыми. Сама же по себе революционная идеология от¬влеченна, бессодержательна и, поскольку ее пытаются осуществить, неоспоримо вредна.
Поэтому когда революционный правящий слой выполнит свою задачу, т. е. когда он своим утверждением в качестве фактической признанной власти закрепит отрицание старого правящего слоя и сделает восстановление его невозможным, он явно обнаруживает вспомогательный и условный смысл своего бытия. Он жил бессозна¬тельною волею к власти и сознательным отрицанием всего старого, хотя и воображал, будто живет сознательно — творческою волею к будущему. Лишь только отрицание становится ненужным доктри¬нерством, как оказывается, что положительного-то, собственно, не было и нет. С идеологией Руссо или марксиста можно жить только в мансарде, а никак не в нормальном государстве. Сама жизнь требу¬ет преодоления старых идеологий. Она уходит от них, и партийная идеология должна засохнуть.
Так революция переходит в новую, четвертую фазу — выдвига¬ются люди, потерявшие свою идеологию, а с нею и скромный запас своей совести. На место воров-идеологов приходят просто воры.

у правящего слоя остается лишь голая власть, смысла которой она понять уже не может. Да и власть новой формации воров держится уже не напряженною волею к ней, а создавшеюся революционною традициею, окрепшим государственным аппаратом и начинающей разлагаться партийной организацией. «Правители» живут изо дня в день, заботясь о себе и по необходимости, и в видах самосохранения выполняя государственно-настоятельные задачи. Идей и идеологий у них по существу нет, зато есть «палаты неудобосказуемые», наворо¬ванное и накопленное добро и государственные навыки.
«Да, широконько размахнулись! — На Ленина. А теперь назад не поворотить — нет». Примерно ту же мысль, что и выраженная в этих словах одним мужичком шлиссельбургского уезда в 1919 г., выска¬зывал и один штабной офицер во время наступления Юденича на Петербург. Он прямо кипел от ненависти к белым: «Оставьте! Сначала надо разогнать этих предателей и изменников. Большевиков мы и сами переварим». Оба отнюдь не были коммунистами, и я не склонен объяснять их позицию каким-нибудь личным или классовым эгоиз¬мом. Победа же красных над белыми, которые в военном отношении стояли, во всяком случае, не ниже и настроены были не менее па¬триотически, показывает, что народ стоял за большевиков, и что при¬веденные слова характерны. Он стоял за них не потому, что отрицал великую Россию, за которую самоотверженно проливали свою кровь и отдавали свою жизнь герои белых армий, но потому что не видел за героическим патриотизмом белых национально-государственной идеи и не хотел ни спрятавшихся за белыми знаменами идеологов старого, ни самолюбивых, но ничтожных, на миг вынесенных рево¬люционным водоворотом на поверхность политических авантюри¬стов. Не белых героев и мучеников осуждал русский народ, а тех, кто притязал на руководство ими, губил их и пытался погубить новую Россию, да и теперь еще пытается. Однако, защищая большевиков, русский народ не коммунизм защищал. Ведь дикие расправы крестьян с коммунистами и позже упорное пассивное сопротивление именно «идеологическим» мерам слишком значительны, чтобы допускать со¬чувствие коммунистической программе. Коммунизм сознавался ши¬рокими слоями русского народа как неизбежное временное зло, не¬избежное потому, что народ сознавал настоятельную необходимость сильной власти, а кроме большевиков-коммунистов не было годных канДидатов. «Мы подаем за большевиков: их больше». Эта мотиви¬ровка голосования в Учредительное Собрание вовсе не так глупа и
наивна, как думали интеллигенты, не понимавшие народного юмора. А лозунг: «мы за большевиков, но против коммунизма» и действитель¬но мудрая, хотя и преждевременно появившаяся формула.

0

3

X

Описывая послетермидорианский период французской револю¬ции, «эпоху директории»246, историки обычно подчеркивают расту¬щее равнодушие общества к политическим вопросам, усталость от политики. Точно в нормальное время политикою все страстно увле¬чены, и точно не всегда она является уделом сравнительно неболь¬шой группы. «Страна устала от революции и политики». Однако, ар¬мии этой «усталой страны» одерживают все новые победы, генералы начинают вести свою и довольно энергичную политику и становят¬ся государственными людьми и дипломатами, наступает оживление экономической жизни. Историки обстоятельно рассказывают о ба¬лах, о похождениях и нарядах гражданок Тальен и Богарнэ247. А разве это не признак оживления? Что значит вообще заинтересованность общества политикой? Любовь поговорить на общие философски-политические темы? Но всю бесплодность и нереальность подоб¬ных разговоров достаточно уяснили говоруны и доктринеры в на¬циональных собраниях, клубах и на площадях. Едва ли разумный и деловой человек в современной России будет склонен обсуждать партийные программы, социалистические теории и прочие отвле¬ченности и называть политическою деятельностью то, что понима¬ли под этим именем дореволюционные студенты, дореволюционное интеллигентное общество или завсегдатаи салонов XVIII в. Если все же это волнует еще эмиграцию, так на то она и эмиграция, т. е. пере¬житок погибшего прошлого. В период революционного подъема и революционной борьбы политика затрагивала жизненные интересы каждого; при всем доктринерстве политиков деятельность их была конкретною, воспринималась как таковая, может быть, как раз бла¬годаря их доктринерству. Нельзя не интересоваться обороной стра¬ны, кровавыми расправами, которые угрожают всякому реформами в «мировом масштабе», оказывающими свое воздействие не на мир, а именно на обывателя. Но идеология повыветрилась, ничего «ми¬рового» больше не придумаешь; наступили серые будни революции. Кому они могут быть интересными? Кого может увлекать техниче¬ская работа специалистов, кроме них самих? Разумеется, жизненные задачи народа все еще стоят перед ним. Но они детализировались, революция переходит в стадию своей конкретизации, в стадию мед¬ленного органического развития, которое всегда неприметно и для большинства неинтересно.

Революционный правящий слой за исключением своей уже ни на что не годной верхушки переходит, как и страна, к серой по¬вседневной работе. Воля и сознание народа получают возможность своего нормального и постоянного оформления в кристаллизирую¬щемся правящем слое, а «верхушка» ничем удивить не может и не хо¬чет. У нее нет прежней воли к власти — волевая и государственная стихия народа нашла себе (говорю о Франции) иную точку прило¬жения там, где встают наиболее жизненные проблемы. Армия соби¬рает в себе государственность и волю народа. В армию переливается все живое и действенное; и в ней же нарождается новая идеология (Фош248, Наполеон). Так же ранее все концентрировалось в конвенте и якобинской партии. А победами армии интересуется даже граждан¬ка Богарнэ. Дело тут совсем не в усталости. «Усталая страна» дала и внешний, и внутренний блеск империи, создала Code Napoleon249 и великолепную администрацию, смогла вынести напряжение непре¬рывных войн до 1815 г. и не погибнуть. Чувство усталости специфич¬но для начального периода революции и эмиграции. Здесь же дело не в усталости, а в иной точке приложения государственной стихии. Странно, что историки, вселяющие даже в бедную головку шестнад¬цатилетней гимназистки положение: «Наполеоновская армия была сильна духом организованной демократии», понимают армию при¬мерно так же, как понимал ее Аракчеев250. Если бы народ от револю¬ции «уставал», не следовал бы за революцией период национального и государственного расцвета (колониальная империя Англии, импе¬рия Наполеона).

«Аполитизм» широких слоев объясняется, с одной стороны тем, что государственная стихия, входя в свое нормальное русло, концен¬трируется в правящем слое и там, где есть к тому данные, — утекает в армию, а с другой стороны тем, что народ чувствует свою революцию № обреченной. Он уже обладает новым правящим слоем — теми, ко¬торые переродились за время революции и частью приняли на себя бремя жизни и незаметной, но тяжелой и конкретной деятельности в болоте государственного аппарата, и теми же членами партии, ко¬торые очухались от своего доктринерства или носили только личину его в целях самосохранения и тоже сидели в болоте. Однако, этот правящий слой не может уже возглавляться «вождями революции» которые безнадежно себя скомпрометировали и среди которых не¬многие обладают таким чутьем реальности, как Кромвель, Дантон и несмотря на весь свой тупой фанатизм, Ленин. К тому же часть но¬вого правящего слоя — говорим о Франции — находится в армии; и проблема заключается в амальгаме этой части с годною частью рево¬люционного правящего слоя, т. е. в консолидации нового правящего слоя.

Таким образом, встает последняя проблема революции. Народ должен найти свое настоящее правительство, которое бы в тесной связи с правящим слоем взяло в свои руки выпадающую из рук его главарей власть и, покончив с революционным доктринерством, ос¬мыслило новую государственность и само появление свое во главе ее ясными и конкретно действенными идеями. Этих идей создать рево¬люция не может: революция является, так сказать, формальным про¬цессом. Национально-жизненные и абсолютно обоснованные идеи коренятся в глубине народного сознания; и революция, потрясая его и разрушая их искажения в идеологиях, может лишь способствовать их нахождению, принципиально мыслимому и без всякой револю¬ции. Поэтому новая национально-государственная идеология возоб¬новляет связь с прошлым и возвращает народ на его историческую дорогу, с которой он сошел в эпоху революции, иногда же и задолго до нее.

Конечно, намечаемый процесс может и не совершиться или со¬вершиться только в малой степени. Большие трудности лежат не толь¬ко на пути к нахождению национально-государственной идеологии. Труден и самый переход к новой власти. Кто сможет его совершить? Какие, пока еще не известные лица? И какая сила даст последний ре¬шающий толчок в грудь или спину заколебавшемуся уже революци¬онному правительству?

XI

Не выходя за пределы феноменологического исследования, мож¬но только в общих чертах наметить сферу проблем, с которыми связаны новые национально-государственные идеи. Прежде всего должен быть упорядочен хаос политических отношений, в котором старое перемешалось с новым, а новое частью случайно и ненужно, частью намечает существенное, но неудачно выражено и фрагмен¬тарно. Эту задачу не совсем правильно, хотя и высокопарно принято называть «закреплением завоеванной революции». И она шире того, что в нормальных условиях объемлется понятием «политического». Ведь в революции вся жизнь, все сферы ее и стороны предстают как «политическое». А потому консолидация революции распространя¬ется и на, так называемые, социально-экономические отношения, которые вместе с застыванием народной стихии снова обособляются и могут быть противопоставляемы политическим в специфическом смысле этого слова.

К определению и утверждению политического и социально-хозяйственного строя стремилась и революционная власть. Но, во-первых, она писала свои законы и кодексы на поверхности несущего¬ся потока или случайно и не систематически санкционировала то, что само собою росло и крепло. А во-вторых, она пыталась на место соз¬дающегося скелета подсунуть непрочную и никому не нужную сеть своей идеологии. У нее не было положительных задач. Не следует, однако, понимать проблему новой власти превратно. Ее задача не в том, чтобы создать какой-то незыблемый строй, а в том, чтобы найти его основания и открыть путь органическому развитию, из-за оста¬новки которого извне и произошла сама революция. Поэтому поли¬тические и социальные формы могут еще много раз меняться. Еще не миновало время исканий — миновало лишь время экспериментов и фантастики, и стало возможным воссоединение нового с традицион¬ным, прошедшим через огонь революции.

Политическое самосознание и самоопределение народа не мо¬жет быть только внутренним: оно должно направиться и вовне — быть самоопределением народа в его отношении к другим народам-гссударствам. Поэтому-то всякая революция теснейшим образом связана с международными войнами и потрясениями. Революция начинается с войны или завершается войнами; иногда же — и то, и другое. И новая национально-государственная идеология всегда так или иначе распространяется на сферу международных отноше¬ний. На одно из оснований этого — на обострение национально-государственного сознания — мы уже указали. Есть и другое, более глубокое. Всякий народ входит как живой организм и орган в не¬которое большее, неудачно называемое международным, един¬ство, которое является высшею симфоническою личностью. Так, Народы-народности России слагаются в народ — культуру, которая до революции называлась Россиею и которую правильнее назвать Россиею-Евразией. Такою же симфоническою личностью является Европа, состоящая из ряда народов-государств. Однако, не только евразийско-европейское, но и европейское единство еще не актуа-лизовалось до степени личного бытия: не вылилось в форму государ¬ственности, как Евразия. Единство (даже европейское) выражается здесь лишь как неустойчивая система союзов, антант и коалиций, как священные союзы и лиги наций, немногим больше связывающие ев¬ропейские народы, чем любой из них с Бразилией. Тем не менее, это единство, эта симфоническая личность известною эмпирическою реальностью все же обладает. И естественно, что оно сказывается в эпохи революции. Ж. Сорель251 очень хорошо показал, что француз¬ская революция была, собственно говоря, общеевропейским процес¬сом, во Франции достигшим лишь своего кульминационного пункта. Аналогично отношение между английской революцией и общеевро¬пейским реформационным процессом, который и заканчивается ан¬глийскою революциею и тридцатилетнею войною. Несколько иначе обстоит дело с русскою революциею, что объясняется противостоя¬нием «Европа — Евразия». Будучи государственным перерождением Евразии, которое обусловлено натиском на нее со стороны Европы, русская революция есть вместе с тем и реакция России на ее евро¬пеизацию, и саморазложение европейской культуры, принявшее осо¬бенно острые формы именно в России.

Таким образом, во «внешнем» и «внутреннем» самоопределении народа проблема заключается не только в установлении форм его политического и «международного» бытия и не только в раскрытии специфических ценностей его государственности и культуры. Для полного обоснования народных идей требуется еще и постижение их как особой, возложенной Богом именно на данный народ миссии, которая обладает ценностью для других народов и абсолютною цен¬ностью, являясь вместе с тем индивидуализацией и конкретизацией общечеловеческой и Божьей идеи. Само собой разумеется, что все это опознается людьми, особенно же в эпохи революций и самими рево¬люционерами, очень несовершенно и абстрактно. Отсюда — искаже¬ния основных идей, такие искажения, как шовинизм, национализм, империализм и т. п. Но даже революционеры почерпают последнее основание своей идеологии, своего пафоса в абсолютно значимых идеях. Так и французы мечтали облагодетельствовать человечество своим просвещением, и большевики соединяли с этим похвальным, хотя наивно-гордым стремлением идею о жертвенной миссии рус¬ского народа.

В целом развитии христианской культуры эпоха возрождение-реформация представляется мне временем, в которое обнаружилось конкретно еретичность и обреченность католически-романской культуры. Европа начала устраиваться на земле без Бога и ополчи¬лась на свою религиозную основу. Религиозная же стихия через не¬мецких мистиков (Николая Кузанского, Эриугену252), иро-скотское и раннее галльское монашество связанная с традицией вселенского Православия, смогла себя выразить только в ущербной и тоже ерети¬ческой форме германского протестантизма. Схватившись за оружие века сего и теснимый католически-мирскою и романскою культу¬рою, он попытался в Англии пересоздать европейскую культуру на истинных основаниях, которых не понимал сам. Не успев в этом, он взялся за устройство новой жизни на девственной почве Америки. А между тем в самой Европе последовал второй революционный взрыв, который был связан с попыткою все более омирщавшейся католически-романской культуры устроить свое земное царство с помощью, казалось бы, уже осужденных опытом XVII века способов. Начало XIX века увидело новую борьбу за осуществление наивной и еще бессознательной грешной мечты Карла Великого253; начало XX стоит перед страшным признаком гибели культуры, гибели, которой не предчувствовали наши отцы и деды, с головою ушедшие в схо¬ластику Канта и «научного» материализма. Французская революция, которую и теперь еще многие считают «хорошей» и благотворной для человечества, принесла свои самые зрелые плоды — социали¬стический интернационал и общеевропейскую войну. И это было столкновением европейской католической культуры с православною культурою, которое разыгралось в сердце России. Ведь денационали¬зировавшийся русский правящий слой и был «Европою в Евразии».

Всем этим революция не превращается в «творческий» процесс. Революция — одна из форм исторического процесса, «творческого» До и после нее. Ничего нового революция, как таковая, не приносит: новое приносит сам исторический процесс, который в эпоху рево¬люции замедляется и почти что топчется на месте. Но именно по¬тому что в эпоху революции субъект развития как бы разлагается и плавится, революция во многих отношениях лучше раскрывает его природу и его взаимно противоречивые тенденции, не столь резко и обнаженно выступающие в периоды мирного развития. В момент смерти старого и рождения нового обнажается и сама природа сим¬фонической личности и абсолютные основания ее бытия. Каков смысл революции и при каких условиях она наступает?

Симфоническая личность проходит к осуществлению трудней¬ших и основных своих задач, которые требуют ее предельного на¬пряжения и связаны с самим существованием ее или, вернее, с су¬ществованием данной ее формы, данной симфонической личности, меньшей, чем она в целом, но именно ее индивидуализирующей. Ведь всякая культура и всякий народ представляет в целом своего развития некоторый ряд сменяющих друг друга симфонических личностей; в этом смысле симфоническая личность должна быть уподобляема не индивидууму, а роду. Так следует различать Киевскую Русь от Руси Северо-восточной и Московской и далее от России императорской, которая начинается со Смуты, и новой нарождающейся России. Все это — одна симфоническая личность, аналогичная, например, евро¬пейской культуре, но личность реальная, как единство или «род» на¬званных сейчас меньших симфонических личностей. Это ясно даже с этнологической точки зрения: мы наблюдаем соответствующий ряд этнологических субстратов развития.

Когда симфоническая личность подходит к жизненным своим проблемам, она обнаруживает свое бессилие их осуществить, что часто выражается в чувстве усталости и скуки и в суете внешней дея¬тельности («apres nous le deluge»254 во Франции и «расцвет» России перед войной). Личность не способна познать и осуществить как целое всю полноту предносящихся ей задач. В своем познании и в своей деятельности она разъединяет и абстрагирует, а потому сама начинает разлагаться и становиться абстракцией, т. е. рассеиваться. Вместо подлинного — всецелого, целомудренного напряжения по¬лучаются отдельные, некоординируемые друг с другом и сменяю¬щиеся периодами прострации «истерические» порывы. Они произ¬водят внешнее впечатление бурной энергии и силы; на самом деле они — проявление бессилия. Это — смертельная болезнь личности. Это — ее смерть. Нравственно — это вольное «нерадение» или «воль¬ная немощь», т. е. грех, догматически же ересь, как разделение и свое¬вольный выбор части (абсолютирование относительного). Но если революция — смерть симфонической личности («старой», «царской» России), в смерти старой личности рождается новая, новая индиви-дуация высшей личности, которая не умирает, и для которой рево¬люция является перерождением или рождением ею в муках новой ее выражающей личности. Конечно, может быть и без рождения нового: тогда революция есть вместе с тем и смерть самой высшей симфо¬нической личности, гибель культуры*. Процессы смерти и рождения протекают в индивидуумах и не совпадают обязательно с физической индивидуальной смертью. Поэтому долго еще могут существовать живые мертвецы. Поэтому во многих умирает старое, но рождается новое: многие «перерождаются» в людей новой России, а другие ста¬новятся иногда даже неплохими экземплярами какой-нибудь другой культуры, например, европейской.

(* Впрочем, смерть культуры характеризуется типичными чертами, отсутствую¬щи в революции и наличными в современной европейской действительности, j Римскую Империю IV-V вв. Здесь мы этого вопроса касаться не можем.)

Являясь грехом, ересью и смертью, революция в эмпирическом развитии человечества заблуждается, грешит и умирает. Но так же, как греховность и ограниченность человека не уничтожает его сво¬боды, хотя и умаляет ее, так же неизбежность революции не ведет к историческому фатализму.

Мы должны кратко коснуться природы революции (ее онтоло¬гии), чтобы лучше уяснить себе ее феноменологию. Немощь сим¬фонической личности и умирание ее и есть прекращение ее лич¬ного бытия в эмпирии. Личное же бытие ее в эмпирии связано с государственностью ее, а государственность — с правящим слоем и правительством. Равным образом возрождение ее через смерть или выздоровление предполагают рождение нового правящего слоя, но¬вого правительства, т. е. новое ее государственное бытие. Так как она возрождается к своей жизни, перед нею встают ее задачи; и для обо¬снования их она должна в себе самой, в своем прошлом и в своем на¬стоящем искать абсолютно значимые, оправдывающие и осмысляю¬щие ее новую жизнь идеи. Она, разумеется, может в разной степени приближаться к их опознанию, к выражению их в своей идеологии и своей деятельности. От степени этого приближения в значительной мере зависит характер окончательного преодоления революции.

XII

В связи с преобладанием в государственном самоопределении на¬рода внешнего момента и, следовательно, в связи с тем, что наиболее активные элементы сосредоточиваются, как это было во Франции, в армии, естественен переход к военной империи. К тому же прикос¬новение к абсолютным основаниям жизни легко, особенно в скло¬няющейся к эмпиризму культуре, приводит к релятивизации их в идеологии мирового владычества. Так возникла империя Наполеона. Существо не в том, что армия участвует в перевороте - подобное участие возможно везде и никакого «бонапартизма» за собою еще не влечет. Бонапартизм появляется лишь там, где армия оказывается по¬давляющею и всепоглощающею силою, где она становится носитель¬ницею самой идеи народного государства и увлекает народ славою внешнего расширения и завоеваний. Это внешняя аналогия и случай¬ное совпадение, если французы сопоставляли генерала Бонапарта с генералом Монком255, существенно от Бонапарта отличавшимся. Жертвою внешней аналогии делаются, как мне кажется, и некоторые русские люди, надеясь на появление «русского Бонапарта». Роль и значение красной армии вовсе не похожи на роль и значение ре¬волюционных армий Франции. И едва ли национальный русский характер отражен в Екатерининском «Гром победы раздавайся, весе-лися, храбрый Росс!»256 У красной армии есть большие заслуги перед Россиею. У нее есть некоторая реальная сила, которая может ока¬заться полезною в ближайшее время, есть даже творимая легенда. Но она _ лишь одна из слагающих современной русской государствен¬ности и отнюдь не главенствующая.

Реставрация, как другой вид преодоления революции, предпо¬лагает жизненность «реставрируемых» старых форм и обосновыва¬ющих их идеологий и настроений. Такою жизненностью обладали в Англии парламент, который можно было реформировать и раз¬гонять, но нельзя было уничтожить, и королевская власть, в России XVI-XVII в. — земский собор и самодержец. Но нельзя признать жизненными традиции Государственной Думы или Учредительного Собрания, как и традицию русской монархии, для дискредитирова¬ния которой сделано, к сожалению, все возможное. Правда, крестья¬не, на которых уповают наши монархисты, может быть, и сейчас еще поговаривают о необходимости «хозяина». Но отождествление «хозяина» с самодержцем представляется мне незакономерным кон¬кретизированием мужицкой мысли. Мне вспоминается и кажется предпочтительнее крестьянская же формула: «Нам нужен не царь, а помазанник». Всякие ссылки на то, что говорил какой-то мужичок, нуждаются в очень осторожном к ним отношении. Надо не забывать, что русский мужичок умнее и хитрее русского монархиста. Он не станет за здорово живешь делиться своими заветными думами с барином, а вместе с тем, он слишком расчетлив или в иных случа¬ях слишком жалостлив, чтобы не утешить растрепанного барина-интеллигента ни к чему не обязывающим поддакиванием. С другой стороны, будущая формула русской государственности зависит не от претендентов, не от эмигрантов, хотя бы они и возвращались к вре¬менам Шишкова257 в своих торжественных речениях о «вожде» (по¬чему заодно не переименовать генералов в «воевод»?), и даже не от мужичков, а более всего от нынешнего правящего слоя.

Конечно, нельзя с полною уверенностью утверждать, что окон¬чательное преодоление революции не осложнится «случайностью» временной реставрации. Это не исключено, хотя и невероятно и — с точки зрения русских интересов — нежелательно. Если же неверо¬ятны ни военная диктатура (империя, «бонапартизм»), ни реставра¬ция, должен быть какой-то иной исход. Возможно постепенное эво¬люционирование нынешнего правящего слоя и появление у власти (в результате «дворцового» или партийного переворота) еще никому неизвестных людей. Постепенность перехода вполне соответствует государственной мудрости русского народа, до сих пор блестяще подтвержденной всем течением революции. Но в ней есть опасность безыдейности и загнивания новой государственности, что уже не соответствует ни государственной мудрости, ни избытку сил возро¬дившегося через революцию народа, ни открывающимся перед ним величавым задачам. Ведь потому и есть некоторые шансы у бонапар¬тизма и реставрации, что и тот, и другая обманывают народ, блестя¬щую внешность и мнимую народность выдавая за народный идеал, вместо которого у них пустота. Наилучшим исходом надо считать возникновение новой правительствующей «партии»*, которая бы,
принимая факт и положительные результаты революции, растворила в себе революционную партию и выдвинула новое идейное содержа¬ние, осмысляющее готовую уже государственность.

(* Правительствующую или единую и единственную партию надо принципиально и четко отличать от партий в европейском смысле слова, которые никогда не быва¬ют и не могут и не должны быть единственными. Европейские партии связаны с пар¬ламентскою, специфически европейскою формою демократии. Они не совместимы с последовательно проведенною советскою системою и на ее почве возникнуть не могут. Некоторую аналогию единственной партии представляет итальянский фа¬шизм, столь радостно приветствуемый в среде эмигрантских реставраторов, и весь¬ма характерно, что он нудит к новой форме демократии. Однако он отличается от Революционной партии прежде всего именно этою вторичностью государственной проблемы, что угрожает рационалистическим ее разрешением, тогда как в России дана исконная органическая связь государственности с единою партиею, хотя и перерождающеюся из партии старого типа. Кроме того, фашизм — современное евро¬пейское явление еще и потому, что он лишен абсолютно обосновываемой и значимой, «религиозной» идеологии. Ему, таким образом, угрожает опасность Наполеоновской империи — подмена абсолютных заданий внешними, именно империалистическою политикою. Еще два слова истерическим защитникам идеи демократии (конечно, европейской), обвиняющим нас в защите диктатуры. Существование правящего слоя является необходимым социологически. Он может быть неорганизованным, как в со¬временной Европе. Но тогда он сам себя обессиливает, а жизнь приводит к тому, что в попытках его самоорганизации он дифференцируется на «части» и «партии» и вызы¬вает к жизни парламентаризм. Мы же считаем наиболее целесообразным единую его организацию на основе несомненных исходных идей и общегосударственных, а не частных, партийных или «классовых» задач, решительно и до конца отвергая классо¬вую гипотезу государства. Такая единая организация необходимо приводит к единой правительствующей партии, которую, может быть, лучше в отличие от европейских партий, называть как-нибудь иначе, например, союзом. Будет ли это диктатурой? Дик¬татура в обычном смысле слова предполагает: 1) произвол правящего или правящих; 2) отсутствие твердых связывающих и их самих норм; 3) осуществление правитель¬ством своей, а не народной воли; 4) отсутствие так называемых субъективных публич¬ных прав. Но мы утверждаем не произвол единой партии (1), а осуществление ею именно народной бессознательной воли (3), обеспечиваемое органической связью ее с народом (советская система); отсутствие же твердых норм (2 и 4) мы считаем при¬знаком революционного процесса, как такового, исчезающим вместе с «консолида¬цией революции». Однако в понимании этих норм и «субъективных публичных прав» мы основываемся не на индивидуалистических предпосылках европейского правосо¬знания и умеем отличать теорию права от государственного искусства. Принципиаль¬ное разграничение между государством и индивидуумом должно быть и в здоровом государстве не быть не может. Но, во-первых, нельзя из их взаимоотношений исклю¬чать динамизм и борьбу; а во-вторых, конкретно и эмпирически сферы государства и индивидуума (а также и социальных групп) по содержанию своему не могут быть разграниченными раз навсегда и абсолютно. Конкретное их разграничение как раз и относится к области государственной техники. Мы являемся решительными врагами трескучих фраз и сентиментальных формул там, где надо делать общее дело. Поэтому же мы хотим для России сильной власти, а не нового временного правительства и не европейских форм демократии. И если противникам угодно обвинять нас в стремле¬нии к диктатуре на манер бывших в Европе, мы столь же спокойно отнесемся к этому обвинению как к лживому, но, вероятно, согласному с европейскими демократиче¬скими нравами приписыванию нам сочувствия коммунизму или антисемитизму.)

Революционеры оттого, вероятно, так и кричат о своих творче¬ских усилиях, что они — существа наименее оригинальные и наиболее подражательные. Они стремятся к новой жизни вследствие родства своего с обезьянами. Французы подражали Верресам258 и Катилинам259; русские подражают Маратам260 и Баррасам. Вероятно, дождутся подражателей и русские. Над сознанием революционера господствует страсть к трескучей фразе и шаблонному героизму. Но не в громких декламациях и не в актерском героизме задача рож¬дающейся из революции новой власти, а в напряженном и скромном сером труде. Бряцание оружием и блеск побед — опасная и дорогая забава, отвлекающая от ближайших задач к весьма проблематичному будущему. Новая власть должна предстать прежде всего как скромно-деловитая, трезвая и серьезная: в этом ее смысл и ее природа. Большое несчастье, если призванные быть ею осуществляют это задание толь¬ко частично, на вторых местах — за непрочным фасадом военной империи или случайной реставрации. Элементарные идеологии бонапартизма или реставрации становятся на место элементарной революционной идеологии, потому что природа не терпит пустоты, и павшая идеология должна быть чем-то заменена. Для того, чтобы новая власть была народной властью, а не коллегией ловких приказ¬чиков, управляющих без хозяина, нужна новая идеология. Таким об¬разом, завершающий революцию политический процесс создания и утверждения новой власти должен сопровождаться процессом идей¬ного творчества — сознанием и определением народных идеалов, их религиозным объяснением и оправданием.

Великий Наполеон был великим обманщиком, обманывавшим и себя самого. Справедливое презрение к «идеологам» (т. е. к идеологам-доктринерам) помешало ему понять значение абсолютных идей и пре¬вратило в «идеолога» его самого. Он стал национальным героем, потому что, утверждая «завоевания революции» внутри, провозгласил приятные и "^лекательные для всякого француза задачи, по грандиозности своей сходившие за абсолютные. С той поры и до ныне Франция живет «идея¬ми» Наполеона, вероятно, из скромности называя их «естественными границами», лигами наций и защитою прав человечества, толкуемых применительно к градусам географической сети. Если мы присмотрим¬ся к руководящим идеям Франции после революции и к вырастающим на почве их идеологиям, мы легко убедимся в неосуществленности, не¬осуществимости и безжизненности. Ведь все это — доктринерская аб¬страктная фразеология, прикрывающая собою весьма практическое, конкретное, но и относительное стремление — эгоистическую волю к господству и «буржуазному» самодовлению. Скучно.

Английская революция закончила религиозную историю Европы, хотя религиозность и продолжает быть истинным основанием евро¬пейского развития и европейских революций: она лишь не опозна¬ется, как таковое, и отождествляется с глупою релятивистическою фразеологиею. Отрицать Бога, чтобы считать (но не называть даже) богами идолов. На неумении найти абсолютное основание, т. е. рас¬крыть проблемы и миросозерцание Православия, сорвалась Россия в эпоху Смуты, что и сделало возможной насильственную европеи¬зацию, начавшуюся при Петре и достигшую апогея в коммунизме*. Таким образом, в русской революции снова поставлена и не решен¬ная первою русскою революцией, т. е. Смутою, проблема: быть или не быть России сознательно-религиозною, быть или не быть ей особым культурным миром (Евразией), т. е. — кратко и просто — быть или не быть ей вообще.

(* Этим нисколько не отрицается, что Петр и даже весь почти императорский период продолжали и русское национальное развитие. Национальное развитие про¬должалось и достигло больших успехов, несмотря на европеизацию. Но оно достиг¬ло меньшего и менее прочного, чем то могло быть без европеизации. Различать в Петре ложное от истинного — не значит отрицать Петра. Это значит только одно — не быть доктринером (революционером) и не идолопоклонствовать.)

Твердая уверенность в исключительной государственной одарен¬ности русского народа, т. е. в его жизнеспособности, приводит меня к утвердительному ответу на этот вопрос и позволяет мне надеяться, что русский народ избегнет и Скиллы монархической реставрации, и Харибды «бонапартизма». В самой революции своей русский народ остается наиболее религиозным народом. Это утверждение всегда казалось мне самоочевидным и недвусмысленным; казалось бы та¬ким и теперь, если бы не старания, впрочем, более бурно пламенные, чем умные, усмотреть в нем какую-то «мистагогию зла». Сотворенная Богом личность (как индивидуальная, так и симфоническая) злом быть не может, а зло никогда не может быть личностью («злая лич¬ность» не равнозначна «личности-злу»). Зло — не личное бытие, не самобытие, а грех личности или, по определению святых отцов, воль¬ное нерадение ее. Конечно, русский народ грешен и сугубо грешен в своей революции, какой бы аспект ее: революционное собственно или контрреволюционное человеконенавистничество, мы ни взяли. Но и в грехе своем он остается религиозным, хотя бы этого не созна¬вал и, плохо зная европейские языки, переводил свою религиозность словом «атеизм». Религиозна его революция не по тем «положитель¬ным» задачам, которые выставляются ее «вождями» и осуществляются как братоубийственная бойня и борьба с Церковью, но потому, что в красных и белых идеологиях искажается, что является «сущим во зле». И здесь сама сила и ужас всенародного греха свидетельствуют о силе религиозной природы и религиозного напряжения в русском народе.

Таким образом, самою настоятельною задачею переживаемого  выработка его религиозно-национального миро¬созерцания. Необходима новая установка и новая идеология. Пускай, как и всякая идеология, она будет выражать «идейность» новой России ограниченно, несовершенно, сначала даже примитивно. В этом не будет большой беды, если правильно к ней отнестись. Правильно же отнестись к ней - значит преодолеть революционно-доктринерскую установку, т. е. в себе самих преодолеть преодолеваемую Россией ре¬волюцию. Конечно, это новое религиозно-национальное миросозер¬цание не должно оставаться в сфере абстрактных принципов. Оно должно привести к определенной конкретной программе, строя¬щейся на основе признания того, что выяснилось в революции как положительное. Таким образом, в эту программу должны войти и основы «советской системы», и решение социально-экономической проблемы в смысле признания за собственностью функционального значения, что одинаково далеко и от идеи священной собственности, и от социализма. Здесь внутренняя проблема России и оказывается ее историческою миссиею.

Впрочем, таким образом мы уже выходим за пределы «феноменологического» исследования и ставим вопрос о смысле революции и всей русской истории. Феноменологически важно лишь указать на значение идеологии. А всякая идеология обречена будет на недейственность, если ее проявление и развитие не будет сопровождаться созданием новой правительственной партии, которая и должна стать на место коммунистической партии - осью уже создавшегося ново¬го правящего слоя.

Берлин, 1926, май

0


Вы здесь » mahtalcar » О Традиции и традиционалистах » Лев Карсавин. "Феноменология революции". Отрывки из статьи


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно