Русофобия
Говоря о русофобии, должен заметить, что лично к нам в Штатах относились нормально,
хотя мы и были русскими. Но кроме того, мы ведь были «беженцами» из Советского
Союза, «гонимыми», поэтому особых проблем не возникало. Однако под русофобией я в
данном случае подразумеваю глобальное политическое явление, которое, конечно, вызывало
у нас, мягко говоря, отрицательную реакцию, поскольку касалось нашей страны и её положения
в мире.
Вообще говоря, когда напрямую оскорбляют народ, к которому ты принадлежишь,
подобные вещи с трудом прощаются, как известно из истории. Хотя, например, взаимные
анекдоты французов об англичанах, англичан о французах и так далее до бесконечности
проходят на ура. Но ясно, что в данном случае это совершенно безобидное явление. Однако
политика, как известно, вещь далеко не безобидная.
Итак, в чём, собственно говоря, заключалась русофобия? Мы были знакомы с общей
ситуацией в западном мире – через газеты, телевидение, встречи с людьми и так далее – и
чувствовали, что русофобская пропаганда льётся мутным, патологическим потоком. Целью
было оболгать Россию, русских и братские народы. Доходило до того, что, например, когда
в газетах сообщалось о каких-то достижениях Советского Союза, скажем, об успехах в космосе
не военного порядка, то обычно употреблялось слово «советские» («советские запустили
мирную ракету на луну»). Когда же речь заходила о каких-то негативных явлениях,
наш народ всегда называли «русскими» («русские угрожают Афганистану»). Даже в какихто
совсем незначительных, но негативных мелочах, всегда употреблялся этот эпитет – «русские».
Эта патологическая русофобия была нелепой и непрерывной. Цель была проста –
превратить Россию в некое средоточие зла, – обычный приём против своего врага, но в Америке
это делалось с каким-то истеричным надрывом. Причём обвинительные доводы были
абсолютно нелепы, особенно когда заглядывали в историю. Ненавидели не просто Советский
Союз, но и всю историческую Россию в целом – во всём она была виновата, всё зло шло
от неё, а другие – убийцы и колонизаторы – они были ангелами. В таком духе. Всё это было
абсурдно и примитивно, и об этом было написано в школьных учебниках… Абсурд был на
грани идиотизма – что бы ни происходило, во всём была виновата Россия. Причём поражали
наглость и тупость, с какими весь этот абсурд подавался. Видимо, это был такой принцип,
потому что в Соединённых Штатах люди по большей части невежественны; многие из них
не знают, где расположен Париж.
Однако тупость тупостью, но проблема залегала куда глубже, и сквозь завесу абсурда
совершенно явно просвечивала определённая политика, которая состояла в борьбе именно
против России, а не только коммунистической системы СССР. И если бы Запад одержал
победу в этой борьбе, то, Россия скорее всего просто прекратила бы своё существование,
по крайней мере, как государство. Слишком сильна была болезненно-негативная реакция на
нашу страну. Почему?
Суть заключалась в очень простом явлении. После Второй мировой войны американская
мощь достигла своего апогея, и единственным препятствием для установления мирового
господства США была, конечно, Россия. Если бы не Россия, осуществилась бы мечта
о мировом господстве и построении общества по американскому образцу. С точки зрения
американцев, если бы не мы, то в мире всё было бы в порядке. Они были бы господами, и
всё было бы хорошо.
Ситуацию с русофобией мы переживали весьма болезненно. Надо сказать, конечно,
что на уровне интеллигенции, на уровне русской культуры со стороны Америки было огромное
уважение к русской классике, которая была лицом России. Я имею в виду Пушкина, Толстого, Достоевского и всю нашу классическую русскую литературу, которая в XX веке
венчается Булгаковым и Платоновым. Великая русская литература – это было наше завоевание,
и на Западе не было той силы, которая могла бы это отрицать, что-то этому противопоставить.
Это был наш оплот во веки веков, и с этим невозможно было поспорить. Хотелось,
конечно, но увы, потому что, например, Достоевский считался писателем номер один,
лучшим писателем в мире, и с этим ничего нельзя было поделать. Таким образом, престиж
русской литературы основал неувядаемый, вечный образ великой России. Когда речь шла о
чём-то хорошем в России, отказать нам в этом было невозможно. Кстати, существуют глубокие
американские исследования о Гоголе… И тем не менее культура – это одно, а политика
– совсем другое.
Однажды я беседовал с одним американским социологом, чехом по происхождению.
Этот чех высказался в том ключе, что у Советского Союза (имена нашей страны блуждали
в его речи – он называл нас то «Советским Союзом», то «Россией») существует две линии
защиты. Он имел в виду защиту не военную, а идеологическую, мировоззренческую, благодаря
которой люди и образуют своё собственное бытие, свою собственную природу. К
первой линии защиты он отнёс коммунизм, сказав, что это невероятно сильная идеология
по существу, потому что её суть в восстании бедных против богатых. Он говорил просто,
по-американски. Бедных, говорил он, в мире большинство; их миллиарды. Богатых стран
маловато, да к тому же и там есть бедные. В общем, коммунизм есть восстание бедных против
богатых, особенно сверхбогатых, которые командуют всем. Он говорил, что этот стержень
очень мощный. Но как раз его мы, американцы (продолжал этот чех), можем сломать.
Во всяком случае, попытаемся. Почему – потому что этот стержень «работает» исключительно
в разгар революционного времени, когда народ голодает, негодует и ненавидит буржуев.
Но в Советском Союзе уже прошло слишком много времени с тех пор как начали строить
социализм-коммунизм, и обнаружились пробелы в этом «строительстве», выяснилось,
что далеко не всё здесь продумано, и это не могло не вызвать у людей недовольства и разочарования.
Таким образом, выявилась уязвимость данной идеологии, и её обнаружило время.
Одно дело, когда эта идеология распространялась в бедных странах в эпоху угнетения рабочего
класса, и совсем другое – когда она стала зиждиться на бюрократии, уже в стране «развитого
социализма», успевшей нажить массу пороков и совершить кучу ошибок. Тут уже
в народе растёт новое раздражение, поскольку людям обещали одно, а получилось другое.
Впрочем, здесь можно много спорить, заключил этот социолог, – тема очень ядовитая.
Однако его утверждение по поводу первой линии защиты было совершенно оправданно,
и мы отлично знали, что в СССР идёт процесс деградации социалистического мировоззрения.
Над этим уже в 60-е годы хохотала интеллигенция, но ещё не вся. А в 80-е, помоему,
уже вся.
Под второй линией защиты этот американец чешского происхождения имел в виду
русский патриотизм, вечный русский патриотизм, который всегда спасал Россию от всех
бедствий, войн и невзгод. Он утверждал, что, по различным исследованиям американских
институтов, которые занимаются изучением истории становления и причин гибели некоторых
империй, стран, было замечено, что разрушение страны, её завоевание и ассимиляция её
народа связаны, как правило, с угасанием патриотизма, то есть любви к своей стране. Когда
эта любовь уходит, народ становится безразличным к судьбе своей страны и к собственной
судьбе, готов подчиниться или, во всяком случае, не оказывать сопротивления врагу.
Это абсолютно верное заключение (отдадим должное американцам), потому что если народ
теряет любовь к себе, какой смысл существовать в виде такого народа? Это уже не народ, а
просто население. Если в семье люди не любят друг друга, то семья распадается. Что здесь
говорить… Если народ не любит свою родину, не любит себя – как можно жить? Для чего,
собственно, жить?
Короче говоря, социолог этот высказался в том ключе, что мы-де наверняка сломаем
эту первую линию защиты, а вот со второй будут проблемы. Но мы сделаем всё возможное,
чтобы сломать и её. Как известно, всё возможное делалось в 90-е годы. Но пока мы оставим
эту тему. В конце книги я попытаюсь сделать общее заключение о мировой ситуации
и о возможном будущем рода человеческого. Но особенно, конечно, меня волнует всё, что
касается России.
Я полагаю, что на данный момент необходимо научиться сотрудничать с любыми странами,
находить с ними общий язык; в противном случае человечество просто погибнет.
Поэтому сотрудничество с Америкой, с Западом вообще, с Китаем скорее всего будет основано
не на любви; скорее всего оно будет носить прагматический характер, потому что необходимо
для выживания рода человеческого. Любовь не может победить мир, потому что мир
полон ненависти, и достигнуть мира, увы, можно только через страх, путём осознания того,
что кроме сотрудничества между странами нет иного пути, второй путь – это катастрофа
мирового масштаба.
Но что означает это сотрудничество? Оно должно означать признание того факта,
что мировое господство невозможно, что существует несколько цивилизаций – российская,
китайская, исламская, западная, потенциально – латиноамериканская, которые имеют право
на собственное существование, на собственное понимание реальности и отношение к своей
стране. При таких условиях действительно возможен мир, который сохранит род человеческий.
* * *
В свете вышеизложенного наше стремление перебраться во Францию, думаю, становится
вполне понятным, учитывая, что однажды мы уже посещали эту страну, да и чисто
теоретически мы знали, что Европа – это нечто другое, нежели Америка, другой континент.
Что же касается Франции, то она всегда была наиболее близка нам в культурном отношении.
Итак, мы решили переехать во Францию. Но легко сказать – решили. Вопрос стоял в
том, как это осуществить. Дело в том, что формально мы не имели права жить в этой стране.
Мы уже не были беженцами, мы были как бы американцами. Нам необходимо было добиться
этого права.
Естественно, это было непросто. Нам с Машей пришлось преодолеть целый ряд трудностей.
Покинуть СССР, где подпольные писатели считались чуть ли не врагами (хотя
какими мы были врагами? Просто смешно), было не так уж и сложно, но сейчас… Фактически
– новая эмиграция, причём совершенно «безосновательная». Вообще говоря, когда
мы намекнули о своих «французских» планах друзьям-эмигрантам, да и американцам, они
покрутили пальцем у виска. Зачем вам это? – в один голос говорили все. Действительно,
побег во Францию выглядел в высшей степени нелогично. Мы оба были прекрасно устроены
в социальном плане; у нас было всё, что положено среднему классу. И бросить целых
две работы, бросить всё, что с таким трудом устраивалось и ехать в неизвестную страну,
чтобы начинать всё заново… А нам ведь было уже не двадцать лет…
Неважно – мы были полны энергии. Маша вообще выглядела молодой, она как была
красавицей, так и оставалась, причём какой-то особенной красавицей, потому что её красота
была очень нежной, духовной. Время вот только было не нежное и не духовное.
И вот в начале 80-х годов наша жизнь уже стала как бы течь во французском ключе,
хотя мы дышали ещё тяжеловатым воздухом Америки. Мы внутренне готовились к отъезду,
а параллельно, вовне, происходили события разного плана. Вот, например, как назло,
неожиданно было объявлено, что пенсия всех сотрудников Корнельского университета будет
соответствовать 90 % их заработной платы. Это было совершенно невиданное решение, 6
учитывая, что университет был высочайшего уровня, получастный, полугосударственный.
Другими словами, это решение гарантировало эмигрантам денежное содержание по гроб
жизни. Но мы отринули этот соблазн.
А в университет периодически наведывались американские писатели, интереснейшие
люди, с которыми нас знакомил наш друг Джим Макконки. Особенно нам запомнился Джон
Чивер. Он часто разъезжал по университетам и, как и мы, дружил с Макконки. Это был
замечательный писатель, к тому же пьющий, что вообще было трогательно. В университете
даже был заведён обычай: перед выступлением Чиверу выделяли маленькую комнатку, где
он мог спокойно выпить. Мне очень понравился этот человек.
Потом приезжал Борхес, но уже слепой. Поэтому он не мог читать «Шатунов», в отличие
от Макконки или Чивера, да и как к нему могла попасть книга русского автора, изданная
в Америке? Тем не менее, у нас с ним состоялась беседа, он почему-то горячо жал мне руку,
я что-то рассказывал… В общем, встреча была сумбурная. Вокруг него собралось невероятное
количество людей, студентов… Несмотря на то, что это была встреча мельком, она мне
запомнилась, потому что, во-первых, Борхес был великий писатель, а во-вторых, то, что он
говорил… От этого веяло какой-то неизъяснимой глубиной; это был очень глубокий человек.
Возможно, я ошибаюсь, но такое уж он оставил впечатление.
Более непосредственным было общение с автором небезызвестного «Голого завтрака»,
Уильямом Берроузом. Он был в восторге от моего романа, и несмотря на жуткий перевод
и купюры, почувствовал подтекст, почувствовал, что за этим стоит. Берроуз хвалил меня,
и его окружал ореол мистического писателя. Это объяснялось тем, что многое в его творчестве
было основано на наркотическом опыте, и этот опыт был, безусловно, глубок. Но
вот что касается его визионерства, оно как раз было весьма ограниченно. В газетах, которые
пишут всякую чушь, особенно касательно литературы, его визионерство сравнивали с
визионерством Данте. При всём моём уважении, подобное сравнение – просто нелепость.
Визионерство Данте было основано на традиционализме, на глубинной религиозной медитации,
прорывах в тот мир, а у Берроуза… Конечно, это были прекрасные прорывы, но они
не выходили за рамки сферы психического.
Кроме прочего, мне писал один известный английский писатель; у меня сохранились
его письма. Он прочитал «Шатунов», и его реакция на прочитанное была очень оригинальной.
Он с большим вниманием относился к русской литературе и отличался резкой критикой
современного мира. Но когда я прочёл его письмо, которое он написал мне сразу после
прочтения «Шатунов», сказав, что это замечательная книга, меня поразило то, как он видит
этот роман. А видел он в нём прежде всего проблему насилия, которая, по его мнению, является
основной проблемой современного мира. Он имел в виду насилие в широком смысле –
насилие над слабыми народами, над слабыми государствами, насилие одного класса над другим,
насилие мужчины над женщиной – насилие, которое принимало разнообразные формы.
Вместе с тем (писал он мне) имеет место ещё и насилие психологическое – это когда через
пропаганду, через СМИ людям в головы вбивают всякую чушь. И он считал насилие главной
проблемой современного мира. Всё это, бесспорно, было правдой, но какое отношение
это имело к «Шатунам», было непонятно. Никто ещё не смотрел на мой роман с подобной
точки зрения.
Джим Макконки, как я уже отметил, на «Шатунов» среагировал абсолютно адекватно.
В пользу этого говорит уже хотя бы тот факт, что он публиковал мои произведения в своём
журнале, да и его статья об этом романе, о которой я упоминал в главе «Шатуны», говорит
сама за себя. Самым мощным в этой статье, конечно, было то, что Макконки назвал мой
роман религиозным. Это указывает на очень глубокий уровень прочтения. И ведь это сущая
правда, потому что религиозность не означает только свечи, лампадки, благовонные богослужения
и церковные праздники без проникновения в суть этих атрибутов и действ. Но
слово «религиозность» имеет множество ступеней смысла; это очень глубинное понятие,
оно идёт, идёт всё дальше, поднимаясь к небу, возносясь в глубины Божьи; это слово иногда
даже меняет свой смысл. Мы знаем это из писаний отцов церкви, например, из отрицательного
эзотерического богословия или из творений Дионисия Ареопагита и, кстати, самого
Оригена. И Макконки, говоря о религиозности «Шатунов», имел в виду, что в её основе
лежит некая необоримая тяга к постижению того, чего постичь нельзя. Вспомним Волошина:
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутолённой верой
Твои запеклись уста.
В приведённом отрывке выражен опыт неутолённости религиозных исканий. Это же
понимал и Джим Макконки, погружаясь в текст «Шатунов». Он чувствовал, что в подтексте
жизни описанных там полумонстров – полу- просто исключительных людей лежит жажда
познать всё до конца, жажда абсолютного познания. Поэтому аура «Шатунов» окрашена в
тона некоего религиозного озверения; там изображена жизнь, бьющаяся в пароксизме богооставленности,
в агонии прорыва к Вечному, и поэтому религиозность эта в значительной
степени безумна.
Потому-то я и говорил, что мир, описанный в «Шатунах», – исключительный мир и
герои его – исключительные люди. Кстати, в предисловии к роману одного английского издания
сказано, что в этом произведении божественное и безумное идут рука об руку. Оно и
понятно.
Меня, конечно, не могло не обрадовать столь глубокое проникновение в мой роман со
стороны Джима. Потому мы и дружили семьями… В общем, мы покидали Америку, имея
немногих, но хороших и глубоких друзей. Я имею в виду, конечно, самого Джима Макконки,
Тони Дамиани (хотя с последним мы общались довольно-таки редко, но это было общение на
самом высоком уровне), прорицательницу Ирину Антимонову, профессора Эзергайлиса и,
конечно, самого Джорджа Гибиана, без которого мы просто пропали бы в Америке и никогда
не увидели бы Корнельского университета и всех этих прекрасных людей.
…Надо сказать, что в Америке у нас были друзья не только высокого ранга. Например,
Маша дружила с девочками из университетской библиотеки. Они были очень добрые, простые,
и с ними можно было отдохнуть душой.
Между тем нам неожиданно улыбнулось счастье во второй раз побывать во Франции, и
эта вторая поездка окончательно и бесповоротно утвердила нас в решении переехать жить в
Европу. Увидев Париж во второй раз, Маша категорически захотела жить там. Я был просто
не против, она же – категорически за. Она смотрела на этот город, на его сверкающие дома,
кафе, на деревья, на Сену – и весь мир кружился и переворачивался в её глазах. Уже не было
той выжидательной, изучающей, настороженной позиции, как в первый раз – было одно
сплошное очарование. То ли это был контраст с суровой в смысле погружения в обыденность
американской жизнью… Но сразу бросались в глаза мелочи. Мы удивлялись всему, как дети.
Например, идём по улице, и вдруг Маша хватает меня за рукав и говорит:
– Посмотри на рабочих.
Четверо рабочих-французов сидели на мостовой и ничего не делали – у них был перекур.
Они смеялись, курили, только что не пили вино. Да, я понял, что Маша хотела мне сказать
– в Америке такое явление выглядело бы дикостью. Там это немыслимо – прерывать
работу во время рабочего дня. А здесь, как в России, – сидят, курят, смеются, разговаривают,
и ничего 8
Стоял прекрасный весенний день, и когда мы оказались в районе Монмартра, нас
прямо-таки охватило житейское очарование Парижа – двери кафе открыты настежь, столики
на улицах, за ними сидят люди, мирно разговаривают, потягивают вино, и всё это делается
как-то не брутально-алкогольно, а спокойно и в веселии сердца. Вокруг всё залито весенним
солнцем, и на холме – громада базилики Сакре-Кёр. В общем, всё, что нужно человеку.
Маша стояла и смотрела на это как зачарованная. И она сказала мне:
– Юра, давай переедем в Париж. Я, как я уже сказал, был не против.
Эта поездка была ещё интересна непрерывными литературно-эмигрантскими конференциями,
на которые нас приглашали. Одна из них проходила в роскошном, как дворец,
итальянском посольстве. Но что главное – в эту нашу вторую поездку мы познакомились
с людьми, которые впоследствии сыграли большую роль в нашей судьбе и в значительной
мере помогли переносить тяготы жизни в эпоху Кали-Юги. Я говорю о секретаре французского
ПЕН-клуба, писательнице и баронессе Даниэль Дорде и о президенте французского
ПЕН-клуба Рене Тавернье, который был отцом знаменитого кинорежиссёра Бертрана Тавернье.
Тогда французский ПЕН-клуб был центром литературной жизни Парижа. Потом, когда
наступило то, что я называю годами падения, всё это померкло и изгладилось. Но в описываемый
мною период это был последний блеск великой французской культуры и великого
французского умения жить.
Даниэль Дорде впоследствии стала нашим самым близким другом из всей французской
среды, настоящим другом. Это была поразительная женщина, благородная, аристократичная;
в её жилах текла кровь Наполеона, но она этим не гордилась. У неё дома висел Пикассо,
и сама картина «В центре Парижа» была глубоко французской, и свет европейской культуры
пронизывал её. Даниэль очень любила Машу.
Сейчас я не припоминаю, передал ли я тогда Рене Тавернье «Шатуны» на английском,
но в будущем, как я уже говорил, эта книга сыграла решающую роль в легализации нашей
французской жизни. Возможно тогда, когда мы только познакомились, я отнёсся к этому
предприятию с некоторым опасением, принимая во внимание личность Тавернье – ведь это
был изысканный эстет, истинный француз, член литературной академии… Его реакцию на
подобный роман, к тому же ещё и плохо переведённый, предсказать было трудно, но вряд
ли стоило ожидать чего-то положительного. Так, видимо, мне казалось.
Как бы то ни было, эти люди приняли нас очень хорошо, что даже было немного
странно – неизвестные Франции русские, приехали из Америки… Кто знает, может быть,
они интуитивно почувствовали в нас «своих», в известном смысле, конечно… Во всяком случае,
французский ПЕН-клуб принял меня на ура, даже лучше, чем американский, с какимто
блеском… И вот, покрутившись по улицам Парижа, довольно основательно познакомившись
с Володей Максимовым и Ириной Иловайской, главным редактором «Русской мысли»,
мы вернулись в США, уже абсолютно железно настроенные на переезд, хотя соблазны и
окружали нас со всех сторон. Началась подготовка.
* * *
Готовясь, мы не переставали грезить о Франции, о той Франции, где были могилы первых
русских эмигрантов, унесших Россию с собой на Запад и сохранивших её в своих сердцах.
Они были истинными детищами великой Жар-птицы, о которой писала Сьюзен Мэйси
и другие писатели, которые видели царскую Россию в образе Жар-птицы, стремящейся в
небо. Недаром Рильке, который был в России до революции, сказал действительно великую
фразу: «Есть такая страна – Бог. Россия граничит с ней». Воистину, это было так. Этим напоено
всё наше – книги, дороги, храмы, деревни. Воздух и люди. Весь наш таинственный, безграничный
простор. Бесспорно, в России было много негативного, но было в ней и такое…
вряд ли это вообще возможно вернуть. Да, Россия граничила с Богом. Но потом всё смешалось
в чудовищной бойне, которую развязала буржуазия ради своей прибыли, ради господства
над другими, и наступила новая эра. Пришли завоеватели-большевики, и Россия ушла
в подполье. Кто-то увёз её на Запад, как мы, кто-то сокрыл в своём сердце… Размышляя о
патриотизме, я вдруг подумал, что он бывает двух видов: советский и русский. Я думаю, что
во время Великой Отечественной войны против Гитлера и всей фашистской Европы восстал
не только советский народ и советская страна, но и дореволюционная Россия – та историческая,
тысячелетняя Россия. Всё это ожило в народе и всем миром двинулось против врага;
красная и белая идея фактически соединились, восстало православие – на войне оно получило
право на жизнь. Я был ребёнком, когда развивались эти события, и я видел, как люди
переживали их, я видел и чувствовал, что был не только Советский Союз, была и Великая
Россия, та самая Жар-птица. И она победила.
Но спустимся на землю. Несмотря на тёплый приём и на Монмартр, было слишком
рискованно вот так бросить всё и лететь сломя голову в Париж… У нас там, разумеется,
была масса знакомых, но что толку? Нужно было добиться права жить во Франции. Мы
стали писать письма нашим знакомым в Париже, в которых сообщали, что хотим переехать
жить в эту страну. А на горизонте уже брезжила Татьяна Горичева… Но я несколько забегаю
вперёд, потому то на тот момент она ещё жила в Германии, где читала лекции о православии
в современном мире.
Между тем у Маши состоялся разговор с заведующим отделом, где она работала. Он
был очень хороший, добросердечный человек; кстати, французского происхождения. Она
прямо сообщила ему о нашем решении уехать во Францию. Он покачал головой и произнёс:
– Вы сошли с ума.
Пусть так, но Маша прекрасно зарекомендовала себя в качестве сотрудника отдела,
и шеф пошёл ей навстречу, согласившись в течение полугода сохранять это место за ней.
Мы решили, что Маша отправится во Францию и будет искать там возможность устроиться,
а я покамест останусь в Итаке, чтобы сразу не сжигать мосты. Кроме того, определённые
шаги в направлении переезда мы уже сделали – к примеру, продали коттедж и машину. На
мой взгляд, довольно смелые шаги. Я перебрался в скромную квартирку, прихватив кошку
с котом. И вот Маша улетела во Францию – искать для нас новое убежище. Я остался один.
Что поделать – мы были истинными русскими скитальцами.
* * *
Оставшись один, я вёл довольно замкнутый образ жизни. Только и дел было, что звонить
в Париж и дописывать «Московский гамбит». Периодически я общался с Ириной Антимоновой.
А Маша оказалась в Париже одна. Очарованность очарованностью, но вихри трудностей
тут же закрутили её. Пришлось крепко опуститься на землю. По сравнению с нашей
американской жизнью там была абсолютная неустроенность, всё нужно было начинать буквально
с нуля. Ни дома, ни работы, ни документов. Благо, были люди, которые помогли, чем
могли. Сначала Маше пришлось жить в тесной комнатушке на каком-то получердаке, но зато
в самом центре Парижа. Там было тусклое окно и крошечный электрический обогреватель.
Слава Богу, она была не одна – вместе с ней поселилась Таня Горичева, к тому времени уже
перебравшаяся из Германии в Париж.
Через непродолжительное время пришла помощь от Владимира Максимова – Маша
получила возможность работать в «Русской мысли», но это была полуофициальная работа,
поскольку у неё не было документов, подтверждающих её право на жизнь во Франции. Тем
не менее, практика неофициальных работ была довольно распространённой. Ирина Ило-Ю. В. Мамлеев. «Воспоминания»
120
вайская, шеф-редактор «Русской мысли», была для эмигрантов, как мать родная – это была
истинная представительница белой эмиграции, которая, что и говорить, разительно отличались
от советской. От Иловайской прямо-таки веяло духом старой, царской России…
Мои родственники рассказывали, что отличие советских людей от представителей
дореволюционной России заключалось в том, что до революции люди были жизнерадостными;
в советское же время всеми завладело какое-то суетное напряжение… Жили, конечно,
нормально, порой даже с весельем, но вот постоянной жизнерадостности, основанной на
вере в Бога и на каком-то свободном отношении к материальному миру, к успехам и прочей
ерунде – этого уже не было. Человек стал слишком серьёзен в том, что касается заботы о
хлебе насущном. До революции же продуктов было навалом; кроме того, они были дёшевы и
доступны народу. Например, ведро водки стоило 10 копеек, а хлеб вообще ничего не стоил…
Но я отвлекаюсь.
В общем, Машу во Франции приняли хорошо и решили помочь ей там устроиться.
Активное участие в этом принимал Алик Гинзбург, поскольку у него были связи с профсоюзами;
вот-вот уже всё должно было получиться, вот-вот Маша должна была позвонить мне
и сказать: «Юра, Париж наш. Приезжай». Ан нет, сорвалось. Профсоюзы отказали, потому
что одно дело быть беженцами из СССР, а другое – из Америки… Этим фактом дело значительно
осложнялось. Ирина Иловайская и Володя Максимов со своей стороны делали всё,
что могли, но тоже безрезультатно. А жизнь текла… Усилиями Иловайской Маша получила
нормальное жильё – у неё теперь была комната в знаменитом медонском центре русской
культуры. Медон – это пригород Парижа, где в своё время жила великая Цветаева – одна из
четырёх гениев русской поэзии XX века (остальные – Блок, Есенин, Маяковский). В двух
шагах – Париж, тут же, рядом, дом Бердяева, который философ завещал Русской Православной
Церкви. Место это было весьма изощрённое в плане культуры. Замок же принадлежал
ордену иезуитов. Религию в западном мире уже тогда стремились оттеснить на задний план
по понятным причинам, а уж орден иезуитов – и подавно, но в их распоряжении был-таки
этот полудворец, в котором они могли заслониться от агрессии мира сего…
Он был окружён стеной, там был прекрасный сад и роскошная русская библиотека.
Здесь же располагались помещения для студентов и преподавателей; было прекрасное питание,
не без кофе; вино – строго обязательно, потому что без вина французы не едят.
Но, увы, несмотря на то, что внешне всё было хорошо, наши с Машей звонки друг
другу носили всё более минорный, даже истеричный характер. Мы тосковали и писали
друг другу длинные письма. Прошло уже около четырёх месяцев с того момента, как Маша
уехала. Я звонил ей, она подходила к телефону, говорила со мной, потом отходила, плакала,
снова подходила, и мы снова начинали говорить… Права жить во Франции так и не удалось
добиться. Эта неопределённость мучила нас – ведь решалась наша судьба. Жить в Америке…
А мы так стремились в Европу. Но ничего не продвигалось.
Как-то вечером раздался звонок. Это была Маша:
– Юра, у меня ничего не получается. Это какой-то кошмар. Единственная надежда на
тебя. Бросай всё и приезжай ко мне. Другого выхода нет.
И вот когда она произнесла эти слова, как будто пелена спала с моих глаз. Мне вдруг
стало ясно, что американская жизнь закончилась безвозвратно, и начинается что-то другое
– пусть пока неопределённое, но назад пути уже нет. Раздумывать было не о чем. Я начал
собираться в дорогу
Отредактировано Велесов Наждак (2018-09-12 20:22:55)