Тарас Сидаш
Десять дней назад в Псково-Печерском монастыре похоронили своего наместника —архимандрита Тихона Секретарева. «Поминайте наставников ваших, — говорит ап. Павел, — которые проповедовали вам слово Божие, и, взирая на кончину их жизни, подражайте вере их». (Евр. 13:7) Нужно и мне, во исполнение апостольской заповеди, сказать о незабвенном архимандрите Тихоне, ибо, если для него знакомство со мной было скорее всего эпизодом, то я, напротив, обязан ему очень многим. Это был один из людей, создавших мое отношение к христианству и к церкви, заложивший то фундаментальное спокойствие, которое дает человеку вера, во всех бурях и нестроениях жизни. Постараюсь сейчас нарисовать как эти высокие вещи выглядели в ткани истории.
Игумен Тихон впервые предстал пред мои — не сказать, чтобы слишком ясные — очи, когда разбудил меня, спавшего в мокрой шинели в уголке приемной старца Адриана (Кирсанова). Шел январь 1989 года. Мне было 16 лет, я только что выкинул из своей жизни школу (а вместе с ней и семью и офицерское будущее, к которому меня с детства в семье готовили) и не имел ни малейшего понятия чего я хочу. (Чего я не хочу, я знал твердо: я не хотел иметь ничего общего с советскими – ни в каких формах). Я не просто нуждался в общении, я жаждал его, был готов к восприятию учения, как губка к тому, чтобы впитать влагу. Кто меня направил в Печеры для настоящего рассказа не важно; услышав о великом святом, я, как был, вышел на трассу и где-то через сутки основательно промерзший, промокший и голодный был в приемной Адриана. Дорога была тяжелой, к старцу была очередь, стульев на всех не хватало, потому я не заметил как присел в углу и заснул. Здесь меня и обрел близкий к старцу человек (не помню был он тогда келейником Адриана или нет) — игумен Тихон.
Разумеется, мы тут же пошли пить к нему чай, и уже через час я считал его своим другом. С тех пор — в моих воспоминаниях — мы болтали все свободное время. Обо всем. Поскольку единственное во что я тогда безусловно верил была поэзия, то я часами читал стихи, свои и не свои, современные, и несовременные. Игумну хватало такта сносить меня и потихоньку подсовывать мне «литературку». За две, проведенных тогда в Печерах недели, я успел подержать в руках Добротолюбие, творенья (не помню какие) митр. Филарета (Дроздова), прочесть и обсудить с десяток брошюр типа Катехизиса Александра Семенова Тянь-Шанского. Благодаря его протекции я был представлен Иоанну (Крестьянкину) и Адриану. Со старцами я общаться не смог: они были для меня непомерны, они были столь грандиозны, что я робел, путался и, переставал понимать кто я, и зачем я. А вот с Тихоном, напротив, он был скорее старший брат, первый среди равных, так сказать. Это было здорово! Внезапно Печеры стали для меня родным домом. Я всерьез обдумывал принять в них постриг. Настолько всерьез, что когда решил оставаться в миру (1992 или 1993 год), ни разу уже не ездил, чтобы не бередить душу.
Но возвратимся в те странные и блаженные времена. Конечно, гуляя той зимой по крепостным галереям и Святой Горке, я не понимал, что с моей душой происходит что-то необратимое, а оно происходило. Что-то трудно уловимое напечатлевалось, природное получало форму, при всей моем эпатажном нигилизме того времени, я приобретал некоторые социальные навыки и стандарты. Во всяком случае, когда летом того же 1989 года я оказался в Иволгинском дацане (буддистском монастыре в Бурятии) ламаистское монашество показалось мне довольно холодным и примитивным, а буддистская служба, и действующая «благодать» в ней глубоко чуждыми и враждебными. Это при том, что я теоретически прямо симпатизировал буддизму, и, тем более, моим друзьям, считавшим себя буддистами, то есть мое отторжение не было связано ни с какой теорией, и я бы сказал, ни с чем, вообще, человеческим. Это было отвержение другого бога. Возможностью различать богов в столь раннем возрасте, я всецело обязан Печерам, и, в первую очередь, игумну Тихону. Следует, наверное, сказать, что зимой 1989 года я запечатлел опыт божественного, осознал его в этом качестве, и уже умел отличать его от всякого другого. Он и по сей момент со мной.
Внешне же это весьма напоминало не то карнавал, не то оперетку: в последующие годы я часто ездил в монастырь, неизменно впадал в руки Тихона, мы много шутили, валяли дурака, я пономарил, таскал дрова еще какой-то хозяйственной ерундой занимался, но в основном я читал — много, запоем, самое нудное и невозможное — Авву Дорофея и Игнатия Брянчанинова. Мы обсуждали их ужасный слог, и я прощал их тяжеловесность за ненавязчивость Тихона. Таково было мое введение в патристику, которую я, несомненно, в любых других обстоятельствах прошел бы мимо.
Ну и, конечно, Тихон был человеком, который постоянно что-то дарил: и все, что тут же не было съедено, мною раздаривалось дальше: книги, сувенирчики, деньги. По тем временам я не то, чтобы был врагом частной собственности, но искренни не понимал что это такое, и зачем это нужно. Так что проповедь блаженной жизни печерской невольно чрез меня «проникала в массы» и «имела успех». (Первый мой Молитвослов (а он, претерпев вместе со мной множество приключений, жив еще и по сей день) был подарен мне игумном.) Тихон умел быть девата — подателем благ — делал это легко, тактично, умно, он заражал благоподательством. Также легко кипело вокруг него и всякое другое, порой довольно хлопотное дело. Как бы об этом точнее сказать? Это был «веселожитный» человек!
И последнее, о чем мне хотелось бы сейчас вспомнить. Игумну Тихону я обязан весьма высоким и очень ясным пониманием того, что есть монашество. Дело происходило летом 1990-го или 19991 года. (Не знаю смогу ли объяснить тем, кто не знает топографии монастыря). Один из отцов печерских, чья келья была пристроена к скале справа от входа в пещеры — ее окно выходило на площадь перед пещерой рядом с иконной лавкой — убыл куда-то вне обители. Я был поселен Тихоном в ней, и жил там в одиночестве 2 или 3 дня, типа сторожил. Для паломника, а именно таков был всегда мой формальный статус, честь это невиданная и невозможная, и, думаю, получилось так совсем не случайно. В мою обязанность, кроме правила, разумеется, входило что-то хозяйственное в нижнем пещерном храме, так что все эти дни я провел либо в пещерах либо в комнате с видом на площадь перед пещерами. Пещеры были наполнены тишиной, камнем, костями, святостью, площадь кипела «жизнью» — то есть жизнью охарашивающихся, поправляющихся, шушукающихся, надувающих щеки перед посещением святынь сотен граждан, которые изблевывали в монастырь туристические автобусы. Контраст между живой смертью этих людей и той странной жизнью, которой были полны сами пещеры был настолько велик, что от него хотелось кричать: противоречие было неразрешимое. Я ощутимо нервничал. Тихон с пониманием улыбался. Тема обходилась молчанием, все было ясно и ничего не понятно. Я не выдержал и ушел из ситуации; внешне все шло своим чередом; ушел: не забудется ли, само не разрешится ли? Обмолчали и это. Прошло более четверти века: забыть не получилось, решения приходили всё временные, так что я перестал считать их решениями, рана эта, похоже, из тех, что не заживают. И, да, я с тех пор понимаю монахов (не академских карьеристиков, разумеется).
Таким я запомнил и полюбил архимандрита Тихона. Покойся с миром, дорогой ты мой человек!