Вот что отмочил гомодекадент Антон З.
***
Казус Дугина
...Высшее, что я изведал в жизни, было выздоровление. Дугин принадлежит лишь к числу моих болезней.
Дарья Дугина постоянно отыскивала во мне какие-то неевразийские черты. Например, мой пиджак: что-то в его покрое выдавало приверженность твидовым туманам. На это указала Дарья:
– Что за пиджак у вас такой? Вы не наш, вы атлантист, Антон!
В другой раз она сетовала, что я чересчур увлекаюсь Аристотелем, на которого я ссылался в каждой своей статье:
– Мы платоники, Аристотель не наш. А вы номиналист!
Разумеется, всё это были забавные шутки. Интересно, что Аристотеля Дугин и в самом деле не жаловал прежде, а затем создал целое учение о дионисийском аристотелизме, развитое в «Ноомахии». – Но здесь борьба между материей и формой не разрешается, а наоборот – достигает оргиастического накала, что переворачивает с ног на голову саму проблематику античной философии: платонический конфликт скорее усугубляется – нарочно! Потому что АГД всегда, в каждой книге выводит свою главную мысль: мир есть борьба полюсов, которая должна завершиться любезной катастрофой! В «Ноомахии» он окончательно расписывается в своей гностической печали: проклинает Натуру философов – как детище ненавистной ему Кибелы. По Дугину, мать надо победить полностью, а не только преодолеть чрезмерность её опеки, которая сказывается в блаженном оцепенении уютной цивилизации. Каждое учение Дугин приспосабливает для своей цели, даже Шеллинга, который сделал из Натуры божество, он принуждает стать гностиком. В книге о Хайдеггере АГД цитирует шеллингианца Тютчева и как бы ставит нашего поэта на место немецкого Гёльдерлина, но строки Тютчева «Дай вкусить уничтоженья, с миром дремлющим смешай» – это ведь и есть тот молитвенный пантеизм, с которым Дугин всю жизнь воюет! Его учение, если следовать антропософии Андрея Белого, Максимилиана Волошина и Вяч. Иванова, есть чистое люциферианство: Дугин служит тому демону, что противостоит творению и творящему логосу Христа. Последний спасает мир, преображая саму плоть; у Дугина как раз наоборот: дух должен спастись из темницы плоти, а не претворить плоть. – Так учит Люцифер, первый сын Бога, ненавидящий своего соперника Христа и его творение. Согласно антропософии Люцифер есть отпавший дух Божий, внушающий людям ненависть к миру, но в конце концов он должен раскаяться и признать Христа. Второго демона зовут Ариман – эта абсолютная противоположность Люцифера; Ариман хочет убить в человеке саму память о духовном, утвердить его в материальном мире, растворить в посюстороннем. Все люциферианцы почитают прошлое – тот век, когда господствовал их демон, но в Новое время случилась ариманическая революция, сулящая вечный прогресс внутри низшего, замкнутого на себе мира. И теперь Люцифер противостоит господствующему началу, как некогда материалисты. В чистом виде люциферианство воплотилось в доктрине Гейдара Джемаля, который вообще не оставляет шансов чувственному миру. Дугин, на первый взгляд, мыслит более диалектично, хотя не меньше ненавидит сущее: деревья, различных животных, некоторые виды вьющихся растений. Интересно, что Евгений Головин, как любой язычник, был вовсе чужд эсхатологии: он воспевал великого Пана, т.е. чувственный мир, космос, жизненное начало, вечную вселенную, в его учении нет места гностическому Ничто, которым так зачарован Джемаль; Головин разбирался в растениях и птицах, в созвездиях и юбках. Можно смело утверждать, что Дугин всегда находился между двух огней: с одной стороны языческое, весёлое приятие мира – солнце и плоть Евгения Головина, с другой стороны радикальный креационизм Джемаля, доктрина пустыни, всеуничтожения, эсхатологический гнозис. Было бы заблуждением считать, что Головин испытывал некоторые симпатии к Ариману, – этого демона материи он так же преодолел, о чём свидетельствуют такие его работы, как «Эра гинекократии», где он бросает вызов самой Кибеле. Я не помню, чтобы Евгений Всеволодович где-нибудь всерьёз писал об эсхатологии, его мышление свободно от доктринёрства, он никогда не занимался прозелитизмом, как Дугин, Джемаль и самые близкие их последователи; его интересовали жизненные практики магического толка: он стремился превратить саму повседневность в авантюрную теургию. Художественные тексты Головина изобилуют подробностями, прелестными мелочами: «На пол посыпались кнопки, булавки, гвозди, банка клея, которая разбилась о ручку кресла, вымазав пальцы и обшлаг рубашки», – в отличие от прозы Мамлеева, который тоже загипнотизирован фабулой конца света и раз за разом декламирует одни и те же незамысловатые идеи, повторяясь, проповедуя, жалуясь, вместо того чтобы заниматься литературой, т.е. описанием! Фашизм Головина не был политическим: автора песни «Via Dolorosa» трудно представить в роли популярного демагога, которую отлично сыграли Ганс Зиверс и Александр Штернберг; потому что у этих двух всегда была цель, надежда, они вооружились телеологией, линией и гильзой, чтобы когда-нибудь на последнем дыхании расшибить ненавистную архитектуру земли, следуя заветам Люцифера! В этом явно проступают черты титанического начала, которому Дугин в «Ноомахии» противопоставляет начало божественное. Но при этом АГД словно бы не хочет замечать тех существенных черт титанического, которые приводит Ф.Г. Юнгер в «Греческих мифах». Фридрих Георг, описывая титанического человека, прежде всего указывает на его неукротимую волю, его ненормальную целеустремлённость, на его постоянные и бесплодные усилия, упорство, хмурую деловитость и неизменную безрадостность: дух тяжести! Боги же, как пишет Юнгер, беззаботны, легки и праздны. Боги не корпят, не стараются успеть как можно больше – вечность и так уже принадлежит им – боги не совершают лишних усилий, они хорошо спят, развлекаются, они самодостаточны и веселы, у них здоровый желудок! Гигантизм богам несвойствен: им не нравятся сталинские высотки, а ведь как раз в одной из них Натэлла хотела учредить художественный салон; богам не нравятся картины Беляева-Гинтовта, где запечатлён мир титанов как он есть, в своём естестве, в своей механичности и монументализме. Боги очень любят природу, потому что они её и создали: мир принадлежит богам, и если титаны покушаются на власть богов, то боги просто поднимаются выше. Боги никогда не стали бы выпускать десятки научных сборников с сотнями опечаток в каждом, с множеством пустых, бездарных статей, с плохой редактурой и вёрсткой – они бы выпустили один хороший; они бы не стали окружать себя посредственными людьми, даже если бы те сами пришли служить им. Это не просто чистая злоба, если в этом сочинении я хвалю Головина за счёт Дугина. Под прикрытием многих шуток я говорю о деле, которым шутить нельзя. Повернуться спиной к Дугину было для меня чем-то роковым; снова полюбить что-нибудь после этого – победой. Никто, быть может, не сросся в более опасной степени с дугинизмом, никто упорнее не защищался от него, никто не радовался больше, что освободился от него. Длинная история! – Угодно, чтобы я сформулировал её одним словом? – Если бы я был моралистом, кто знает, как назвал бы я её! Быть может, самопреодолением. – Но писатель не любит моралистов. Приверженность к Дугину обходится дорого. Что она делает с умом? освобождает ли Дугин ум? – Ему свойственна всякая двойственность, всякая двусмысленность, вообще всё, что убеждает невежд, не доводя их до сознания, для чего их убедили. Это делает Дугина соблазнителем высокого стиля. Нет ничего усталого, отжившего, жизнеопасного и поносящего мир в духовной области, что не было бы взято его искусством тайно под защиту, – это самый чёрный обскурантизм, скрываемый им под светлыми покровами идеала. Он льстит каждому нигилистическому инстинкту и переряжает его в философию, он льстит каждой христианственности, каждой религиозной форме постмодернизма. Приверженность к Дугину обходится дорого. Я наблюдаю юношей, долго подвергавшихся его инспекции. Ближайшим сравнительно невинным действием является порча вкуса. Дугин действует как продолжающееся употребление алкоголя. Он притупляет, он засоряет желудок. Юноша становится недоноском – «идеалистом». Он перегнал науку; в этом он стоит на высоте маэстро. Взамен этого он разыгрывает философа; он разрешает все проблемы во имя отца, сына и святого маэстро. Худшим, конечно, остаётся порча нервов.
Антон Заньковский & Фридрих Ницше